Физрук-10: назад в СССР (СИ) - Гуров Валерий Александрович
— Вы наблюдали, то, что в титрах именуется первичной стадией пробуждения сознания, — продолжил комментировать профессор. — К сожалению, другой информации о применении аппарата Рюмина у нас нет. Сам гениальный изобретатель погиб на войне. Как чертежи его аппарата попали к немцам — неизвестно. Берлинская клиника через несколько дней была разрушена во время налета британской авиации. И вот теперь нам придется начинать с самого начала.
Третьяковский налил себе еще вермута. Когда он взял стакан, рука его заметно подрагивала. Если Граф не ломал передо мною комедию, то на этот раз история, которую он рассказывал была действительно подлинной. По крайней мере, явной фантастики в ней пока не усматривалось. Мало ли какие опыты ставили нацистские ублюдки на душевнобольных? А может все это вообще липа? Не исключено, что киноролик, который показал Переведенский присутствующим — фальшивка. Не даром же Граф упомянул Лысенко, тот еще и не такие трюки проделывал, лишь бы выбить у государства финансирование.
— А почему они там все во фраках? — спросил я, как будто это был самый важный вопрос.
— Не во фраках, а в смокингах, — поправил меня лжеклассик.
— Да какая разница! — отмахнулся я. — Все равно ведь маскарад! Зачем он на Лубянке?
— Зришь в корень! — сказал Третьяковский. — Я еще не сказал, что там и шампанское было и бутерброды… Оказалось, что все это Переведенский придумал. Ему хотелось таким образом сплотить коллектив, половина которого состояла из зэков. Дескать, тех с Лубянки могут только в шарашку перевести, а вольняшек туда не пускали. Они работали в институте Сербского. Так что будущий академик решил, что лучше всего и тех и других собрать на площади Дзержинского. Переведенский вообще человек с фантазией.
— И что под его затеей было какое-то научное обоснование или все же это была лысенковщина от психиатрии?
— Как ты уже понял, я сам так поначалу думал, но недооценил профессора и это мне дорого обошлось.
Глава 17
— К сожалению я имел глупость высказать сомнение в том, что затея Переведенского имеет под собой реальную почву, — продолжал Третьяковский. — Промолчал, избежал бы конвейера…
— Конвейера? — переспросил я.
— Сначала задают вопросы, почти вежливо. Когда твои ответы их не устраивают, начинают бить. Снова задают вопросы. Опять бьют. Если не помогает — не дают спать. Не успеешь прикорнуть, будят. И не тихонько, а с криком. Пинками поднимают, а потом опять оставляют в покое. На пару минут. Могут даже свет в камере погасить, но как только ты сваливаешься в дрему, свет вспыхивает снова. Охрана врывается в камеру, мат-перемат, пинки и зуботычины. Я все это проходил во время первой посадки, да вот только привыкнуть к этому и заранее как-то подготовиться — нельзя. Однако на этот раз от меня не требовали, чтобы я признался в измене Родине. У них была другая цель. Я должен был признать галиматью Переведенского за истину. Вот такие были тогда способы разрешения научных споров. И когда я был уже готов признать все, что угодно меня привели к Кукольнику.
— В смысле — к мастеру по изготовлению кукол? — переспросил я.
— Нет, это чекист. У него фамилия такая — Кукольник, — сказал Граф. — Я его видел мельком еще во время первого ареста и вот теперь довелось повидаться снова. Помнишь, я говорил, что лицо человека на киноролике напоминало погребальную маску? Ну так вот — это и есть лицо Кукольника. Он обгорел еще в детстве, а пластических операций тогда не делали, вот и получилось такое почти безносое, застывшее лицо.
— Входит, фильм, который показывал профессор, все же фальшивка?
— Так точно. Меня потому и пустили по конвейеру, чтобы я смирился с тем, что мне придется работать в проекте Переведенского и при этом держать язык за оставшимися зубами. Это мне Кукольник и объяснил. После того, как я поставил закорючку под обязательством о неразглашении, меня положили в больничку, для залечивания физических и душевных травм, усиленно кормили и вообще — приводили в порядок. Потом за мною зашел лейтенант МГБ, посадил в знакомый мне «Опель» и повез.
— Обратно в тюрьму?
— Нет… Я узнал здание, выстроенное в стиле «модерн» лет пятьдесят назад. Когда-то оно принадлежало Купеческому собранию и вокруг него был общедоступный парк, теперь огороженный глухим бетонным забором, разумеется — с колючей проволокой поверху. Ворота, как я помнил, некогда славились изящной кружевной решеткой. Теперь же она оказалась закрытой толстыми металлическими листами. КПП, будка охраны, возле которой стоит на вытяжку угрюмого вида парень в форме внутренних войск МГБ, с автоматом в мозолистых, крестьянских руках. Сопровождавший меня офицер протянул ему бумаги и свое удостоверение. Внимательно изучив эти документы, часовой не стал открывать ворота, он просунул руку в караульную будку и на что-то там нажал.
За воротами, в глубине облетевшего осеннего парка, коротко взвыла сирена. Спустя несколько минут отворилась, врезанная в ворота, небольшая калитка и появился офицер в чине старшего лейтенанта. Он снова проверил сопроводительные бумаги и кивком велел мне проходить в калитку. Сопровождающий меня лейтенант остался снаружи. Так я попал в шарагу, организованную профессором Переведенским для реализации своей бредовой затеи. Новый сопровождающий повел меня к парадному входу Купеческого собрания, на дубовых дверях которого красовалась солидная остекленная доска с надписью, выполненной бронзовой краской: «МГБ СССР. НИИ-300». Старлей открыл дверь, ухватившись за покрытую патиной бронзовую ручку и пропустил меня внутрь.
Там он продемонстрировал мои документы следующему чекисту. Дежурный офицер внимательно сличил фотографии, приклеенные к бумагам, с моим лицом, кивнул солдату, что стоял на часах в вестибюле, и старший лейтенант повел меня к широкой лестнице с красным ковром, который был прижат к скользким мраморным ступеням потускневшими медными прутьями. Мы поднялись на третий этаж. Там свернули по коридору направо и остановились у обитой кожей двери, на которой блестела стеклянная табличка: «НАУЧНЫЙ РУКОВОДИТЕЛЬ ПРОФ. ПЕРЕВЕДЕНСКИЙ А. С.». Сопровождающий меня старлей нажал на дверную ручку в виде львиной лапы, и, заглянув в проем, доложил кому-то внутри приемной кабинета профессора:
— Заключенный Третьяковский, Евграф Евграфович. Статья пятьдесят восемь, пункт семь.
Я не слышал ответа, но офицер посторонился и пропустил меня в приемную. Шагнул следом и затворил дверь. В приемной он передал мои документы обычной секретарше. Та кивком отпустила офицера и показала мне на стул у стены. Старлей, щелкнув каблуками, вышел. Я сел на указанный стул и принялся украдкой осматривать приемную. Ничего особенного. Обычные шкафы, стол, на нем бумаги и пишущая машинка. На стене портрет товарища Сталина. Девушка положила мои документы в серую картонную папку. Вернулась за стол и принялась молотить по клавишам печатающего агрегата, не глядя в мою сторону. А вот я на нее смотрел во все глаза. Еще бы! Несколько месяцев я не видел ни одной женщины. Тем более — такой хорошенькой и так близко.
Зазвенел телефон. Секретарша взяла трубку.
— Да, товарищ профессор. Он здесь!
Сообразив, что речь идет обо мне, я поднялся.
— Проходите, — сказала девушка.
Я шагнул к двери, потянул на себя рукоятку. В просторном светлом кабинете обнаружился маленький человек, одетый в строгий серый костюм, отдаленно напоминающий сталинский френч. Его глаза за стеклами круглых золотых очков смотрели строго, но на круглом лице, снабженном двойным подбородком, блуждала приветливая улыбка. Стол этого приветливого с виду гражданина стоял перпендикулярно окну, чтобы дневной свет падал справа. Зато кресло для посетителей было поставлено сбоку от стола и посетитель просто вынужден был выворачивать шею, если хотел во время разговора видеть лицо собеседника. Мне разглядывать Переведенского было незачем, я с удовольствием опущусь в прохладные кожаные недра этого кресла и буду рассматривать корешки книг в шкафу напротив.