Геннадий Прашкевич - Шкатулка рыцаря (сборник)
Я видел только спины. На всех легкие рубашки, рукава закатаны. Вентиляторы бесшумно крутились под потолком, рассеивая синеватый дым сигар. Кажется, собравшиеся обсуждали какую-то биологическую теорию, явно связанную с человеком. Горячась, один из спорящих – длинноволосый, энергичный – говорил о том, что в природном механизме человека эволюцией явно допущен некий конструкторский просчет, которому люди, собственно, и обязаны параноидными тенденциями.
– …не забывайте о мусорной корзине, – повторял он, стуча кулаком по стойке. – Природа безжалостно выбрасывает на свалку все не оправдавшие себя варианты, в том числе и человеческие виды!
Еще он говорил о слабости сил, противоборствующих убийству представителей своего вида. О том, что в животном царстве эта особенность человека поистине удивительна. Но именно эта особенность человека оправдывает бесчисленные войны! Чего уж философствовать о разрыве между интеллектом и чувствами, между прогрессом техническим и отставанием этическим…
До меня долетали только обрывки фраз.
Я сам выстраивал общую схему разговора.
И странно, чувствовал себя разочарованным, будто впрямь ожидал натолкнуться на эсэсовцев. А они не походили на эсэсовцев. Они походили на нормальных ученых, проводящих уик-энд. С такими я не раз встречался в Лондоне, Рио, Париже, Гаване, Нью-Йорке.
– …язык! – рассуждал длинноволосый. – Вот что мы всегда недооценивали! Человек – животное, создающее символы. А наивысшая точка символотворчества – семантический язык. Являясь главной силой сцепления внутри этнических групп, он является в то же время почти непреодолимым барьером, действующим как сила отталкивания между разными группами. Те четыре тысячи языков, что существуют в мире, и нужно рассматривать как причину того, что среди различных видов всегда преобладали силы не сцепления, а раскола…
Долго слушать я не мог – любой служитель, случайно заглянувший на галерею, обнаружил бы меня. Но когда я уже собрался уходить, третий, тот, что за все это время не произнес ни слова, повернулся, и я узнал его. Человек с поразившего меня портрета – вот кто это был! То самое удлиненное лицо с мясистым носом, благородно лысеющий лоб. Когда-то мне приходилось с ним разговаривать.
Норман Бестлер.
В конце двадцатых он много путешествовал по странам Востока.
В начале тридцатых он попал в Германию, где вступил в коммунистическую партию, однако быстро разменял свои прогрессивные взгляды на крайний либерализм. Тем не менее знание коммунистических теорий и цепкий ум не дали ему утонуть, и он сказал свое слово в годы гражданской войны в Испании, воздвигнув из своих статей и памфлетов причудливое профашистское сооружение, в котором злостная выдумка соседствовала с реальными фактами. В годы мировой войны он как-то затерялся, исчез, я ничего не знал об этом его периоде, зато после войны активно занял свое место на политической и литературной арене, торгуя мрачными утопиями, которые, надо отдать должное, он умел преподносить блистательно.
Взяв стакан, Бестлер опустился на табурет, и теперь я опять видел только его спину.
Но я прекрасно знал: там, где находится Бестлер, всегда следует ждать неприятностей.
И опять бесшумно спустился на свой этаж.
На портрете глаза Бестлера были написаны особенно ярко.
Именно так, с презрением и в то же время со всепрощением, смотрел он на меня, получив в Риме премию Рихтера за лучший роман года. «Мне кажется, – сказал он тогда в интервью, – что все эти награды нужны лишь затем, чтобы с приязнью думать о несчастных, не сумевших их получить…»
В этих словах он был весь.
Стук в дверь испугал меня, но это был только дежурный.
– Могу ли я покидать музей? – спросил я.
– В любое время. Вы – наш гость. Через полчаса вам организуют стол и постель. Между нами говоря, музей – не худшее место обсерватории. По крайней мере, самое безопасное.
– Безопасное?
– Именно так.
– А чему я обязан такой откровенностью?
Дежурный не уловил иронии. Или не захотел уловить.
– Хорошим вестям от нашего Хорхе Репида, – объяснил он. – Мне искренне жаль, что ваше знакомство состоялось при столь крайних обстоятельствах.
– Я не доставлял никаких вестей…
– Но передали слова, которые сказал над телом Хорхе Репида его друг по имени Дерри. Это важно, поверьте мне. Каждое слово нашего Хорхе важно.
Ах да, Дерри… Дежурный говорил о кудрявом уругвайце, труп которого остался в болоте. Но о каких словах шла речь? «Революция потеряла превосходного парня». Что особенного в этой патетике? Или это действительно был пароль, и я сумел его донести?
Еще раз извинившись, дежурный ушел. И почти сразу два здоровенных парня притащили диван, письменный стол, пару кресел и показали, как пройти в ванную, расположенную этажом выше. Я пытался заговорить с парнями, но они не обращали на меня внимания. Если я правда был гость, то на особом положении. «Мусорная корзина, – думал я, рассматривая портреты. – Может, в нее попал и я?» Было нелегко оценить иллюзорные преимущества, которые мне предоставили невидимые хозяева обсерватории.
Бродя по залу, я обнаружил длинный шнур и потянул его. Передо мной поднялась тяжелая портьера, и я услышал:
– Не делайте этого! Атмосфера ненадежна.
Это опять был инспектор. Помогая опустить портьеру, повторил:
– Ничего здесь не делайте без ведома людей знающих. Это закон для сотрудников и гостей нашей обсерватории. Я эту портьеру опускаю, – он вежливо улыбнулся, – не затем, чтобы лишить вас вида на сельву, а всего лишь для безопасности.
– Что может мне грозить?
– Сельва, – повторил он.
И, помолчав, спросил:
– Знаете, зачем я пришел?
– Не знаю.
– Меня попросили ответить на ваши вопросы.
– Кто? – удивился я.
– Это неважно.
– На любые вопросы?
– Конечно. Мы хотим помочь вам.
Я указал на портреты:
– Кто эти люди?
Инспектор удовлетворенно улыбнулся.
– О, каждый из них стоит отдельного рассказа. Если хотите, начнем с Вольфа. Вам ничего не говорит это имя? – Он укоризненно покачал головой. – Впрочем, откуда вам его знать? Вольф был человеком открытым, радушным, а его работы изложены так, что и сейчас доставляют удовольствие читателям. Он физик, занимался исследованием спектра озона. Сказать по правде, немногие из научных статей читают через десять лет после их опубликования. К этому времени, если работа важна, основное ее содержание попадает в учебники, детали разрабатываются и улучшаются, и перечитывать оригинал кому-нибудь, кроме историков науки, совсем ни к чему. А вот работы Вольфа перечитывают. Они остроумны, как их автор. Я сам слышал его рассказ о том, как горничная, опоздав на звонок Вольфа, объяснила это тем, что была горячо заинтересована обсуждавшимся на кухне вопросом – происходим ли мы все от Дарвина! Вольф ее понял.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});