Ким Робинсон - Дикий берег
– Ручка от гроба.
Тот не рассмеялся. Я дал блесне опуститься на дно, потом стал медленно поднимать.
Забрасываешь блесну, вытягиваешь, снова забрасываешь. Иногда удочка выгибается, багор доканчивает несколько минут борьбы, и все начинается по новой. Севернее выбирали серебряные от бьющейся рыбы сети, лодки кренились от тяжести, словно сейчас опрокинутся. Мне казалось, что прибрежные холмы мерно поднимаются и опускаются. Солнце проглядывало сквозь облака, сочно зеленел лес, уныло серели обрыв и голые вершины холмов.
Пять лет назад, когда мне было двенадцать и отец впервые отдал меня в работники Джону Николену, я обожал рыбачить. Все мне нравилось: сама ловля, настроения океана, дружная работа мужчин, завораживающий вид берега. Но с тех пор много воды утекло под килем и много рыбы переброшено через планшир – и крупной, и мелкой. Иногда мы возвращались с пустыми руками, иногда – с руками, усталыми и пораненными после особенно большого улова. В хорошую погоду, когда небо чистое, а вода ровная, как тарелка, в ветреную, когда море пенится белыми барашками, в дождь, когда холмы превращаются в серый мираж, в шторм, когда облака скакунами несутся над головой… а чаще в такие дни, как сегодняшний: умеренная зыбь, лучи пробиваются сквозь облака, обычный клев. Тысячи таких дней лишили рыбалку всякого очарования. Работа как работа, ничего больше.
Волны убаюкивали, и, когда не клевало, я задремывал. Хорошо было скрючиться и положить голову на планшир, или свернуться на банке, хотя тогда рыбины лупили меня хвостами. Остальное время я дремал над удочкой и просыпался, когда она дергалась и тыкала меня в живот. Тогда я подсекал, цеплял багром, втаскивал рыбину в лодку, оглушал ударом о дно, освобождал блесну, снова забрасывал и засыпал. Наконец мне это надоело. Я лег спиной на банку (три фута длиной), поджал колени, осторожно пристроил пятки на планшир и собрался минут десять соснуть.
– Генри!
– Что? – Я выпрямился и машинально проверил удочку.
– Мы уж порядком наловили.
Я пересчитал скумбрий и окуней на дне лодки:
– Да, с дюжину.
– Хорошо клюет. Может, сумею вырваться вечером, – с надеждой сказал Стив.
Я сомневался, но промолчал. Солнце совсем скрылось за тучами, океан сделался серым, холодало. Потянуло туманом.
– Похоже, вечер проведем на берегу, – сказал я.
– Ага. Надо зайти к Барнарду – дать старику по мозгам, чтоб в следующий раз не завирался.
– Само собой.
Потом у обоих клюнуло по большой рыбине, и пришлось следить, чтобы не спутались лески. Мы еще возились, когда Рафаэль продудел сигнал к возвращению. Сети были выбраны, туман быстро сгущался: конец рыбалке. Мы со Стивом откликнулись, спешно вытащили добычу, вставили весла в уключины и принялись грести к рыбакам. Лодки были перегружены, часть улова переложили к нам, и маленькая флотилия двинулась к устью реки.
Семья Николена и остальные помогли нам выволочь лодки на песок и отнести рыбу к разделочным столам. Чайки допекали все время, кричали и хлопали крыльями. Освободив лодку от улова и втащив на песок, Стив подошел к отцу. Тот осматривал сети и выговаривал Рафаэлю, что веревки перекручены.
– Па, можно я теперь пойду? – спросил Стив. – Нам с Хэнкером[1] надо к Тому, на урок. (Это была правда.)
– Нет, – отрезал Николен-старший, придирчиво оглядывая невод. – Поможете нам поправить сеть. А потом будешь с матерью и сестрами чистить рыбу.
Сперва Джон силком гонял Стива к старику, считая умение читать признаком зажиточности и положения в поселке. Зато когда Стив полюбил учебу, что произошло не сразу, отец перестал его отпускать, используя запрет как новое оружие в их извечной войне. Джон и Стив сердито зыркали друг на друга: сын чуть выше, отец заметно шире, оба темноволосые, голубоглазые, с квадратными подбородками, с крупными прямыми носами… Джон как бы подначивал Стива: мол, попробуй возрази на людях. Секунду я думал, что Стив не снесет и затеет безобразную ссору, которая Бог весть еще чем закончится. Однако нет – повернулся и побрел к разделочным столам. Я подождал, пока он немного остынет, и пошел следом.
– Я скажу старику, что ты придешь позже.
– Ладно. – Стив не глядел в мою сторону. – Приду, как освобожусь.
Николен-старший дал мне три окуня в сетке, которую велел вернуть. Я поднялся на обрыв. Почти все дома на второй излучине реки были заброшены. У берега ребятня полоскала белье; чуть выше по течению, возле дома Мариани, женщины пекли хлеб. Вдали от моря было тихо; над спокойной рекой явственно разносился собачий лай.
Я отнес рыбу отцу. Он сразу вскочил из-за машинки – проголодался.
– Славненько, славненько. Одну сейчас пожарю, остальных повешу вялиться.
Я сказал, что иду к старику, отец кивнул и потянул себя за длинный ус:
– Поешь вечером, ладно?
– Лады, – сказал я и пошел.
Старик жил на крутом склоне хребта, закрывавшего долину с юга. Дом едва помещался на крохотном плоском уступе. С его порога был лучший в Онофре обзор. Когда я пришел, дом – деревянный ящик в четыре комнаты с отличным окном спереди – был пуст. Я осторожно пересек свалку во дворе: рамки для сот, мотки телефонного провода, солнечные часы, резиновые покрышки, бочки для сбора дождевой воды с брезентовыми раструбами наверху, разобранные движки, сломанные моторы, ходики, газовые плиты, железные клети со всякой всячиной, большие куски битого стекла, крысоловки, которые старик постоянно переставляет – только держись. Рафаэль такие штуки чинит или разбирает на запчасти, но у Тома во дворе они только предлог для разговора. Зачем к козлам для пилки дров приделан автомобильный мотор, и вообще, как старик втащил его на гору? Этого Том и хотел – чтобы мы спрашивали.
Я прошел по размытой тропке дальше вдоль гребня. Южнее к морю спускались лесистые отроги – один, другой, третий, и так до самого Пендлтона. Возле вершины тропка сворачивала к югу, в расселину, такую узкую, что летом ручей на ее дне пересыхал. Под эвкалиптами подлесок не растет, и на крутом склоне расселины старик разбил ульи, десятка два белых деревянных колод. Здесь же обнаружился и он сам – в шляпе и накидке от пчел похожий на ребенка во взрослой одежде. Однако расхаживал он там довольно бойко – я хочу сказать, для своих ста с лишком лет. Так и снует между ульями – из одного вынет рамку, тронет перчаткой, другой пнет, третьему погрозит пальцем – и, бьюсь об заклад, хотя лица за шляпой не видел, говорит без умолку. Том говорит со всеми: с людьми, сам с собой, с деревьями, с собаками, с небом, с рыбой на тарелке, с камнем, о который споткнулся… и, разумеется, с пчелами. Он задвинул рамку на место и огляделся во внезапной тревоге. Заметил меня и помахал рукой. Я подошел, и Том снова занялся ульями, а я смотрел, как он шагает – коленные чашечки ходят ходуном. И руки в длинных рукавах мотаются, чисто плети – надо думать, для равновесия.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});