Геннадий Гор - Изваяние
- Боюсь, что это не устроит директора музея и хранителей. Их могут отдать под суд.
- Ну тогда оставайся безвестным посредственным художником. Это тебя устраивает?
- Вполне.
- Но меня это не устраивает. Мне хочется сделать из тебя гениального художника.
- Не то столетие, - возразил я, - гении в живописи перевелись. Леонардо сейчас невозможен. А если и возможен, то не нужен.
- Тебе не нужен. А мне нужен.
- Для чего? - спросил я.
Она не ответила.
- Ну для чего? Объясни. И объясни заодно - кто ты? Что ты знаешь о себе?
- Я ничего не знаю о себе. Я знаю о других.
- Но почему ты так много знаешь о других и ничего о себе?
Она оставила мой вопрос без ответа. Может быть, она сочла мой вопрос риторическим? Книга - это поток информации. Книга всегда рассказывает в,ам о других, но что она может сказать о себе? Когда-то Офелия называла себя книгой. Но это название растаяло, как звук, как эхо, как воспоминание о том, чего не было и не могло быть.
Я встал и подошел к ней. Ее рука протянулась. Я взял ее руку. Это была теплая, круглая, сильная женская рука. Я забыл, что для этой руки нет ни расстояния, ни срока, что эта рука может протянуться в палеолит и принести оттуда дымящую головешку из разведенного первобытными людьми костра. Я забыл, что для этой руки нет стен и нет преград. Я держал в своей руке эту теплую нервную руку. А потом случилось то, чего я втайне ждал и во что не верил. Эта рука вырвалась и обняла меня.
Лицо Офелии было близко-близко и одновременно далеко-далеко.
И вдруг я испытал снова то давно забытое чувство, которое испытывал, когда летел в вакуумах Вселенной. Колина комната превратилась в отсек космического корабля.
Это длилось минуту или две. Потом я услышал женский смех. И пол космического корабля, собранный из гравитационных плит (гордость технической мысли будущих столетий), снова стал деревянным полом давно не ремонтированной комнаты в коммунальной квартире.
- Теперь ты знаешь, кто я? - сказала Офелия.
- Но разве не все люди окружены бездонностью Вселенной? спросил я.
- Люди не чувствуют этого. Пока им это не дано.
- Но ты? Ты? Тебе это дано?
- Мне дано не только это. Мне многое дано. И мне ничего не стоит из тебя, посредственности, сделать гения.
Я обиделся на эти слова, забрал холст и ушел.
37
Чудо поторопилось. Чудо боялось опоздать. Это было нетерпеливое чудо. И как всякое слишком нетерпеливое чудо, оно едва ли имело отношение к науке, к технике.
Не прошло и двое суток, как мой бездарный эскиз превратился в гениальную картину.
Этот подарок Офелия сделала мне ночью, когда я крепко спал.
Утром я увидел ее. Она была на холсте. Не изображение. Нет! Живое прекрасное существо на фоне, который был отрезком холодного космического вакуума, куском вечной и бездонной бесконечности.
Я встал и, не веря себе, подошел к холсту.
- Офелия! - окликнул я ее.
Но она не ответила. Она была только частью себя. Полуизображение. Полужизнь. Подобие, не пожелавшее остаться только подобием, но уже шагнувшее за черту, которая всегда отделяла искусство от жизни. Шагнувшее и остановившееся в ожидании. В ожидании чего? Разве может это случиться? Бальзак уже дал ответ на этот вопрос, показав изнанку неосуществимого в своем "Неведомом шедевре".
Это тоже был шедевр. Пока неведомый. Неведомый никому, кроме меня и ее.
Я стоял перед портретом. Я ждал. Чего я ждал? Может, я ждал, что она исчезнет и холст снова станет невнятным эскизом? Она должна была исчезнуть, поиграв с моим воображением и оставив меня в дураках.
Но игра слишком затянулась. Я вскипятил чай на электрической плитке. Я разрезал огромный мясистый украинский помидор. Потом я оглянулся. Чудо еще продолжалось. Она смотрела на меня с холста, чуточку прищурив левый глаз и широко раскрыв правый. Мне показалось, что она сказала:
- Который час, милый?
Но она не сказала этого. Мне только показалось. Потом, оставив ее в комнате среди потерявшихся от ее соседства, потускневших, обезличившихся вещей, я закрыл дверь на ключ.
По лестнице я спускался медленно, как старик. Я заставлял себя идти.
Зашел в парикмахерскую. Минут двадцать сидел, ожидая очереди. Наконец кресло освободилось и я, предварительно поспорив с каким-то нетерпеливым, не признававшим очередей, сел. Парикмахер, взяв металлический стакан, пошел за водой. Тогда я, как вор, вскочил с кресла и выбежал из парикмахерской.
Вот - дом. Вот - лестница. Вот - дверь в комнату. Я долго не мог справиться с замком. Наконец дверь открылась.
Нет, ничего не переменилось, пока я ходил. Она смотрела на меня с полотна. Так же живо. Только на ее лице появилось другое выражение.
- Куда ты ходил, дорогой?
Я отчетливо услышал ее голос. Но она не могла говорить. Не могла. Несмотря на всю живость, она все-таки была своим подобием, а не собой.
С той минуты, как я увидел ее на холсте, для меня все изменилось. Какое-то странное чувство, чувство тревоги и одновременно покоя наполнило меня. Да и на холсте было изображено то же самое: счастье и тревога. Тревожной была бездонность - фон, а счастье слилось с живостью и красотой ее узкого прекрасного лица.
Я подумал: она разделилась. Половину себя она оставила Коле, половину принесла сюда. Ведь это было чуточку больше, чем подобие, и чуточку меньше, чем живая натура.
Часы шли. Минуты скользили. Бытие не остановилось на месте от того, что это случилось. Я чувствовал себя хранителем шедевра. Я боялся выйти из комнаты.
Так началась неделя, и так она кончилась. А затем я стал понемножку привыкать. А когда я совсем освоился с тем новым, что вступило в мою жизнь, я завернул картину в бумагу и снес на заседание жюри осенней выставки.
И вот портрет "Незнакомки" (жюри одобрило это название) оказался на стене большого зала рядом с картинами, которые сразу стали невнятными и ненужными, как слова вчерашней газетной передовицы.
Когда я пришел в выставочный зал, перед портретом "Незнакомки" стояла толпа. Она созерцала молча. И если и были среди этой толпы критики и искусствоведы, им тоже закрыла скептический или восторженный рот красота и неожиданность, лившаяся, как симфония, с полотна.
В Офелии (не мне называть ее незнакомкой), в ее лице и фигуре с поразительной силой и магией был схвачен миг, миг превращения античной богини в живую современную женщину. Счастье на фоне тревоги. Ведь фоном прекрасно-устойчивому образу молодой женщины служила бесконечность, бездонность освободившей себя от всех земных форм космической материи.
Ощущение земной плоти и женского обаяния, погруженного в тревожный океан бездонной бесконечности,- вот что охватило всех и в том числе меня.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});