Кир Булычев - Заповедник для академиков
— Какой был мой язык и мои манеры — забыто. Об этом и разговор…
Настроение Полины, до того деловое и связанное с сохранностью кастрюли, вдруг резко изменилось. Кастрюля ее перестала интересовать.
Полина отошла к окну, замазанному до половины белой краской, как в вокзальном туалете, и привстала на цыпочки, заглядывая в темноту.
— Сколько лет прошло, а он здесь, живой и сытый, — других уже давно постреляли, а он живет. Ты говоришь, почему у меня чужая речь, — а она моя. Я отвыкла от другой.
И она продолжала говорить, не оборачиваясь, словно обращаясь к кому-то снаружи.
— Вы меня осуждаете? Я кажусь вам недостаточно благородной? Допускаю. Но у меня нет иного выхода. Мне не выбраться из этой страны, я обложена, как дикий зверь, и мне не от кого ждать милости. Почему я должна быть милостивой к нему? Он пожалел меня, девчонку! Я не прошу чрезмерной платы за мое молчание. Нет, не прощение, прощение он может вымолить только у Господа. Но молчание могу подарить и я.
Полина отвернулась от окна. В тени надбровий ее глаза казались бездонными ямами.
— Я не знаю, о ком вы говорите, — сказала Лидочка.
— В девятнадцатом добровольческая армия отступала, нас эвакуировали из Киева — Петроградский Елизаветинский институт. Кем мы были? Курятник голодных, обносившихся, постоянно перепуганных, но уже привыкших к такой жизни цыплят, не забывших, что есть иная жизнь, и молящих Бога о возвращении в прошлое, чтобы не было хуже. Наше путешествие началось еще зимой восемнадцатого года, когда детям враждебных элементов не давали пайков. Тех, у кого были родственники, разобрали по домам, а сиротам на казенном коште, нищим эксплуататорам трудового народа, ничего не оставалось, как бежать из Петрограда. Кто-то из таких же, как и мы, бездомных преподавателей раздобыл два вагона, и наш институт добрался до Киева. Там пожили, то получая милостыню неизвестно от кого, то подрабатывая — старшие научились торговать собой, — а почему нет? Меня они не взяли — слишком была худая и некрасивая. Они не себе зарабатывали, они для всех зарабатывали — вы не представляете, какие мы бывали счастливые, потому что в том аду мы были вместе и заботились друг о дружке. Уже осень кончалась — красные опять в Киев пришли, — и нашей Марии Осиповне Загряжской, даме-директорше, стало ясно: надо бежать в Екатеринослав — на что она надеялась, я не знаю. Мы радовались, что будет тепло, говорили, вот поживем в Екатеринославе, нас там ждут, уже квартиры подготовлены и жизнь сытая, — а там дальше, к морю, в Новороссийск. Мы немного до Екатеринослава не доехали. Вы курите?
— Нет.
— Ладно, потерплю. Значит, я помню, как поезд остановился, ночь была. Я проснулась от ужаса — еще ничего, только голоса снаружи, кто-то проходит мимо нашего состава. Потом тихо. Понятно, что мы на станции стоим. Поезда подходят, кто-то нас обогнал. Другие девочки не просыпались. Наш поезд дернулся, поехал, я сначала думала — дальше, а оказывается, нас перегнали на какой-то десятый запасной путь. Но все равно почти все спали. Нельзя же всю жизнь бояться. А мне не спалось. Мне бы одеться, взять узелок и уйти — это я теперь понимаю: как чувствуешь опасность — сразу вставай и уходи, никогда не разбирайся где, кто, — бросай все и уходи. А тогда не сообразила, не знала, еще маленькая была, четырнадцать лет. Мне тоже тепло было, уютно — зачем вставать и уходить. Я на второй полке лежала, на животе, смотрела в окно. Увидела, как рядом с нами другой состав остановился — вот темно было, снег с дождем, 29 декабря 1919 года — как раз под Новый год. Я смотрела на поезд и не понимала, что в нем особенно праздничного, а потом поняла — окна. В нем все окна горели электрическим светом и были прикрыты шторами — как до революции, даже ярче. Спереди и сзади платформы с пушками, а в центре новые пульмановские вагоны. Из поезда стали выскакивать солдаты — без погон, большей частью в кожаных куртках. Я не догадалась, что это красные, — у них фуражки были кожаные, а звездочки маленькие — я не разобрала. Некоторые вдоль состава побежали, кто-то в нашу сторону. И тут я слышу, как по коридору быстро идут — это те, в куртках. Мне бы хоть тогда испугаться, а я и тогда не испугалась. Я же не знала, что мы встретились с поездом вождя Троцкого, а люди в коже были его охраной.
— При чем тут Троцкий? — спросила Лида тихо, оборачиваясь на дверь, потому что имя это было запретным, смертельно опасным.
— Ни при чем, — отмахнулась Полина. — Я его и не видала. Они к нам по делу пришли — проверяли состав, ведь на соседнем пути с самим командующим, — а вдруг мы диверсию устроим? Они к нам в купе заглянули, посветили фонариком и дальше пошли. А я тут совсем проснулась и чувствую, какая я голодная. Я и говорю Таньке — не помню уж ее фамилии, — она старше меня была: пойдем к господам военным, попросим чего поесть. Мы с ней уже так делали, и другие девочки тоже.
Надо было сиротками казаться… А что казаться, мы и были сиротками. Нас жалели и не трогали. Девочек не так часто трогали, как теперь говорят… Тебе скучно?
— Нет, говорите.
— Мы оделись, выскочили из вагона, а они там стояли, курили. И среди них ваш Матя стоял. Матвей Ипполитович.
— Шавло? Не может быть!
— Он самый.
— А что он там делал?
— Что и все — курил, анекдоты травил. Что молодежь делает ночью, если спать не велят?
— Ну почему вы так уверены, что это был именно он?
— А потому, что люди не меняются. Это только в романах жена мужа через двадцать лет узнать не может. А в жизни ты никого не забываешь. Да он и не изменился особенно — тогда ему лет двадцать было. Только без усиков. Мы к ним подошли и говорим, нет ли чего покушать. С ними Татьяна разговаривала — она постарше. Тогда твой Матя засмеялся и говорит, чтобы мы через полчаса к пакгаузу приходили — и показал куда. Они нам вынесут.
— И вы не испугались?
— Ты, видно, никогда голодная не была.
— Была.
— Тогда молчи. Если человек очень голодный, у него осторожность отказывает… Приходите, говорят, через полчаса, ваш поезд никуда не уйдет, мы уже Екатеринослав берем, сейчас у себя чего поесть сообразим и вам принесем. Через полчаса мы пришли, с нами Ирка третьей пошла. Мне бы не надо связываться с девицами, они же почти что взрослые, лет по шестнадцать, а я еще ребенком была, но, конечно, увязалась, потому что была голодная и не боялась. Мы пошли с ними в этот пакгауз, а там какие-то тюки были и стол, а на столе они поставили бутыль самогона, сало и хлеб — они без обмана. Мы вместе с ними ели, они только велели, чтобы мы не шумели, потому что у них начальник строгий, если что, он их выгонит или расстреляет, итальянская фамилия, я точно не помню — они Троцкого редко называли, он для них был вроде бога, где-то высоко, но они сказали, что, если мы будем кричать и его побеспокоим, они нас зарежут. Но чего резать, их много было, человек десять, а нас трое, они тоже молодые были, а когда выпили, то полезли нас насиловать, но не дико, а как будто был раньше уговор — моим подругам было легче, они уже не девочки, а мне всего четырнадцать, и мне очень больно было, но, когда я хотела кричать, твой физик — он стоял, своей очереди ждал, — он мне саблю показал и смеялся, а я плачу, прошу: дяденька, не надо, мне больно, а он смеялся, нервничал, очереди ждал… дождался! Они нам потом с собой сала дали, для девочек. Мы дальше Екатеринослава не пробрались тогда, я только следующим летом в Бердянск попала, когда там уже Врангель был. Оттуда на юг, в Батум, там у нас домик с братом остался.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});