Яцек Дукай - Лёд
7 декабря 1924 года, 116 темней.
Тунгусы принимали все эти действия за какое-то колдовское суеверие, и этому нечего было удивляться, но заметило и господина Щекельникова, как тот украдкой крестится. А японцы, вроде бы и образованные европейцы, люди опытные в вопросах Льда, тоже во время замера тьмечи старались очутиться где-нибудь с другой стороны лагеря, за животными, за палатками, обернувшись спиной. Когда же пробовало у них выпытать, поначалу веселыми словами, те отделывались пустыми словами.
Интересно, насколько странно пересекаются здесь тропы науки и суеверий! Все веселье ушло, когда дошло, что распутать их никак не удастся: это паломничество велось к Батюшке Морозу, сошедшему на Дороги Мамонтов и везущему Историю в упряжке лютов. Как окончательно переложить на язык науки подобную сказку? Это невозможно и, говоря по правде, даже и не следует пытаться. Ведь именно потому и идут они послушно и не подняли бунта, когда стало ясно, что до сих пор я-оно вело их вслепую, неразумно — именно потому, что ими руководит не разум, не рациональный расчет. Я-оно замерзло Сыном Мороза, и вот вам последствия этого.
И вот потому уже не только карты вечером, но и тьмечеметр поутру — ритуалы математического шамана. До сих пор с товарищами по путешествию много не разговаривало, чтобы не выдать себя с отсутствием плана; теперь же не разговаривало вообще — потому что не о чем было говорить: вместо того, чтобы срастись под Морозом с языком первого рода, языки второго рода треснули по всей своей длине. Все они были чужими людьми. Глядело на них на стоянках и во время езды с тихим изумлением — словно сквозь перевернутую подзорную трубу, отодвигающую образ предмета в бесконечную отдаленность. Они вымывались из собственных очертаний на мираже-стеклах, так что если долгое время не шевелило головой, те успевали расплавиться в лужу бесформенной белизны, разлиться по снежной равнине и по широкому горизонту: и даже следа не оставалось. Впрочем, а что может спастись в этой белой бездне? Пропадали целые народы и географии.
Ведь все они были чужими людьми. Тунгусы — дело понятное, инородцы. Но ведь и пилсудчики — меланхолический пан Кшиштоф вместе с разболтанным Чечеркевичем — если бы их встретить в каком-то из иркутских салонов, не стоили бы даже краткого слова, взгляд соскользнул бы с их лиц после первой же секунды, после самого слабого прикосновения гештальта их единоправды. И господин Щекельников, который, пока смертельная необходимость не потребовала иного, оставался всего лишь грубо очерченным эскизом квадратной фигуры; тем вечером в подледной забегаловке обменялось с ним большим количеством предложений, чем за все предыдущие месяцы. Все они были чужими людьми, и они останутся чужими, даже если бы прожило с ними в тесной палатке долгий сибирский год. Они чужие не потому, что их не знаешь, но по причине совершенно чуждой геометрии их характеров.
Теперь лучше понимало инженера Иертхейма. Противоположностью приятеля является не враг, но особа, которую даже не замечаешь, которая тут же выпадает из взгляда и памяти. И что с того, что проведешь с таким вот Чечеркевичем сотню долгих вечеров, раз вас объединяют только банальные слова о погоде, оленях, чае и отмороженных пальцах? А даже если и удастся узнать его поглубже — узнанное не возбудит более жарких эмоций, стечет без следа.
И вот теперь оценило всю необыкновенность панны Елены. Случившееся в Транссибирском Экспрессе — из того, что помнило о случившемся там — это замыкание симметричных характеров, встреча приятеля с приятелем, одного друга с другим. Прежде чем панну Мукляновичувну узнало, прежде чем впервые увидало ее в вечернем полунеглиже в коридоре вагона-люкс, ба, еще до того, как уселось в тот вагон — я-оно уже было ее приятелем. Ее последующие слова, высказанные и не высказанные, ее обманы и правды, ее жесты и отказы от них, несмотря даже на то, что осуществленные в самой глубине Лета — они не имели да и не могли иметь какое-либо значение. Холодная Математика Характера все заранее предопределила. Елена понимала все это лучше, чем кто-либо еще. Встреча человека с человеком никогда не скучна: нечто правдивое прикасается к чему-то правдивому.
И обмануло бы себя, утверждая, будто бы теперь, в Морозе, не думает все настырнее о черноволосой девушке. Она возвращалась по утрам; приходила непрошеной вечерами; во время езды и марша через тайгу, высвечивалась из снега, слепящего на мираже-стеклах, достаточно было всего лишь прищурить глаза. Загадка, феномен, истинная ложь, женщина. А прежде всего: фантом прошлого. Ведь она же не существовала. То, что существовало, это теплый умственный мираж в форме болезненно худенькой девушки, свободно перелетающий от одного воспоминания к другому. Приятно было забыться после наступления темноты, в коконе заячьих шкурок, прижавшись к печке, в тошнотворном отблеске — тень туда, тень обратно, и вот уже кошмар красавицы склоняется над тобой. Раскрыть глаза пошире, протянуть ей руку… Спало. Она же гладила по щеке прохладной рукой. Иногда, поздно ночью, между похрапываниями господина Щекельникова слышало ее тихий, чахоточный кашель. Не висело на небе Черное Сияние, не снились более глубокие сны. Панна Мукляновичувна существовала настолько, если о ней, аккурат, думало. То есть — все настырнее.
Еще в горах появилось опасение, что это легко способно переродиться в очередную вредную привычку. Ведь с кем можно здесь словом перемолвиться — с Адином, Щекельниковым? (Все это ведь были чужие люди). Вот и начнешь болтать с неосуществимыми мечтами из памяти. Неужто близилось одиночество? Я-оно не знало одиночества в течение всех тех варшавских лет, проведенных над уравнениями и теориями, не познало его в отчаянной растерянности поездки в Транссибе, не чувствовало себя одиноким даже после прибытия в Иркутск, такого ощущения просто не помнило. Одиночество отравило душу сейчас: в тесной, душной близости чужих людей.
По причине животной, панической реакции — вновь сбежало в чтение. В тех книгах, взятых из Польской Библиотеки, земляки (путешественники и этнографы) описывали тайные обычаи различных сибирских народов; крохи не захваченного цензурой знания можно было извлечь из романов Серошевского. После того, что Тигрий наплел про особенности шаманизма, особо выискивало фрагменты, касающиеся именно его. В повторяемых из вторых рук обширных цитатах у поляков сохранились и российские труды, такие как «Эволюция черной веры у якутов» некоего Трощанского Н.Ф., полностью запрещенная цензурой Сибирхожето. Под кистью свисавших с лиственниц сосулек, под ледовым навесом во время стоянки в овраге, у огня, пляшущего на смолистых щепках — считывало эти знания с холодной бумаги, трещащей в рукавицах, словно громадный пласт инея.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});