Роман Шебалин - Мышиная Радуга
Ничего не станет!
В кольцах Москвы - навь, и навью скованный хаос. И в блеклом хаосе своем животное бедное переживет всех, но будет падать и падать, и падение не остановить уже, и - не прекратить сирые, сонные дни: никогда - не умереть, не забыть, не понять... и не воскреснуть...
Нет-нет, конечно, раз уж в Москве людей и нет, так, чуть, сказать о том, есть что. Оно такое и есть.
Коммуналки, бульвары, райкомы, грохочущие грузовики, пьянь в переходах, босяки, диссиденты, нездешние попрошайки, сектанты с плакатами, "Ваш телефон прослушивается..." - бегите! Предметы - в ином; что - о яви? бестолку о бестолковом! Бестолковые проносятся со своими кастрюлями, башмаками, листовками, котлетами и рефлекторами: останавливаться на каждом, до чего можно дотронуться, что можно лизнуть, на что можно слезу капнуть, хватать предмет жадно руками, глазами, ртом, постигая мыслями некую суть, позже - осознав упругую, скажем, поверхность свч-овой печки, ух-ты! - сколь жива она! - нищего поднять в переходе: я понял естество предмета... Гермофродитная субстанция, воняющая, не будем уточнять - чем, засопит носом, может, посмотрит на Вас. И зачем? Чтобы, поморщившись, вынырнуть вон, на воздух... Я гладил печку...
Вечер уже. Москва лиловеет. Розовая сперва, она плавно исполняется синюшно-серой дымкой и погружается позже в мутную фиолетовую дрему. Раскачивается, ввинчиваясь в землю. Плавно пляшут прохожие, прыскают на них искры фиолетовых фонарей, размотается чей-то шарф, вспыхнет окно и еще одно, и еще... Но Вы бредете... В детстве были деревянные карусели, они скрипели, раскачиваясь, Вы надысь в своем дурацком длинном пальто было влезли в эдакую, качнуться решили - нет: вросла в землю. Вы ухватились за стальной обод руками и подумали: перчатки бы надеть, холодно; и зажглись окна над Вами. И Вы покинули дворик.
А порою ребенком еще пятилетним вскакивали ночью с кровати, на пол ступить, правда, боясь, пол-то - скользкий, и еще, ну кто не знает, - ночью он покачивается так, уже на самом; но все равно, страх переборов, к окну подкрадывались или даже - подбегали, но тихо, чтобы не слышал никто; в доме спят все, про мышей не зная, спят, а мыши... а что - мыши? - под звездами тихими над городом перебираются: их серые тени родные лениво скользят по-над звездами тихими, а мост выгнет спину свою влажную в холодное древнее небо, и - взвизгнут мыши, так небо облаками пушистыми ахнет - пробегут по мосту мыши; канет мост в глухую легкую ночь, поднявшись на миг над городом - канет. Вы не видели моста, никогда - но, скрытый всегда за домами, был мост, и знали Вы, - знал, знал ребенок, но что теперь...
Теперь же: в Москве невозможно сгруппировать предметы. Они рассыпаются. Вы ели в детстве кашу? К примеру, манную? Вот - от общей массы отделено немного ложкой "за маму", пока неохота есть; чуть ложка вышла из каши, ап! - "ма-а-ам! она опять смешалась!.." И в самом деле, все еще и смешивается!
Когда уже нельзя отличить дом от свечи, а пирог - от фотокарточки, тогда-то и вспоминаете: в Москве мы...
Но тогда оттуда, где всегда - детство, где-то внутри, почти уже незнакомое, но до боли, до смерти - родное, там - Москва зашевелится, воображая нас: слышишь? - я и есть детство... Как легко вспомнить:
- лишь свернув с Полянки, пройти метров 50, не более, и сразу: Малая Кусановка, а ведь была давеча и Большая, и ведь пел в роскошном подвале Седьмого дома, что по левой стороне у фонтана, ах, ну да, впрочем, и фонтана уж нет, как нет - Пятого дома, а ведь там, в подвале его, - а подвал разорившийся позже на московских футуристах купец Дунько сдавал, молодому тогда еще, но уже больного чахоткой, Антону Тахееву, художнику, что ли, а впрочем, черт его знает, все тогда были, в известном смысле, художниками, но, несмотря ни на болезнь, ни на свою раннюю женитьбу, пять лет подряд Антон собирал у себя, как бы это?.. компанию, раз в месяц, первого числа; за день до оргии больной художник совершал воистину магический обряд: брал ключ, шел по коридору, отпирал дверь и входил (раз в месяц) в специальную комнату, потолок, пол и стены которой были обиты мехом, художник расставлял на широких подносах толстые свечи, улыбался, гладил ладонью пыльные меха и уходил спать, наутро - специальная комната заполнялась приглашенными, на мехах сидели, лежали, в меха бились головой, порой - поджигали меха и лили тут же на огонь шампанское, на мехах читались стихи, проза, велись светские беседы; впрочем, "антоновы меха" были знамениты не этим: там - не употребляли кокаина, а, между тем, если и было что-то в моде, так именно - кокаин; Антон же, безусловно считая себя гением, моду ненавидел, и если лет десять назад он и открыл бы тайный кокин притон, то теперь... теперь же: в местном участке, что на Кривокарманном, господин Тахеев пользовался исключительной репутацией - полиция Тахеева любила, нет, вовсе не за то, - когда буквально все Красноусопье встало на уши в связи с обнаружением в "мехах" некого злостного кокаиниста (прислали даже казачий отряд, впрочем, все обошлось малой кровью - зарубили лишь какого-то пьяницу с большевистскими листовками да старуху с черным петухом под мышкой), - вовсе не за это; просто: уж не знаю для какого там смирения, но другой подвал (а дом был изряден весьма и весьма) сдавал купец Дунько странному молодому человеку по фамилии Турбинс, сам Дунько, может, и не догадывался, но в участке знали точно: Турбинс - большевик. Ах, славный толстый Дунько! Так уж получилось, что ни дружба с Горьким в 14-ом, ни - с Луначарским в 16-ом не принесла тебе пользы, сразу после Революции Турбинс исчез, чтоб потом появиться в коже, с наганом и матросами, и потребовать... как бы это? ретрибуции... Вот так расстреляли купца тихим маем 20, когда... Ах, как цветут красноусопские вишни! снег - не снег, что такое! белые пожары сияющие! облепили пожарчики ветку, лепечут, горят, разлетаются, падают, пахнут чем-то ясным, звонким, терпким; то ли в них - купола, то ли куполах - они: отражаются, когда ветер (а на Кривокарманном да и на обоих Кусановках - ветра отменные! даром ли, - с горки, под горку - кружит Кривокарманный через Лаврушинский к Махинской мануфактуре, что на набережной; байку красноусопцы сварганили даже: ветер, он от льда подымается, по набережной мечется, о решетки чугунные бьется Посольства английского и, с посвистом после несется мимо Махинской мануфактуры через Лаврушинский - в Кривокарманный, а оттуда - на Кусановку, а уж там-то...) ветер стряхивает сияющие пожарчики с веток, взвивает аж до куполов: белое в золотом и - золотое в белом! В такой день забрали толстого Дунько; на стекла грязного грузовика с матросами летели вишневые цветки, Турбинс пожимал плечами и старался не смотреть ни на (глаза голубые слепящие) купола (над куполами так традиционно летали сияющие, белые...), ни на купца, пьяного, во рваном жилете, ни на отмахивающихся от весеннего цветения матросов; уезжающий к Пресне грузовик провожали ветра; сорвалось, хрипло каркая, воронье с тpи года как мертвых труб Махинской мануфактуры, воронье зpило кривосплетения улочек и бульваров московских, сверху: лужи куполов с корабликами крестов, людьми дышащие дома, яркие хляби красных знамен... Храм-то взорвали, когда на улицах столицы уже косил оголтелых от большевистской свободы люмпенов безумствующий мор, - точно медленно взрывалась Москва, и выкореживались уже страхи из чернооких домов, из гулких пустых подворотен: там - зашевелилась уже, горбатя улочки, дома разламывая, порою в молчаливых окнах, парадных тускло мерцая чешуею своею, - Змей-Pыба, порою грузно вставал изгиб тулова ее над водою и тогда - грохотали волны, трещали мосты, а тяжелые брызги долетали до башенок и Новодевичьего, и Красноуспьего; осень семнадцатого.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});