Ирина Дедюхова - Повелительница снов
…То, до чего не доперли многие мужики, Настя поняла если не умом, то сердцем. Уже из первых репрессивных мер она сделала вывод, что власти не остановятся, пока не сравняют их всех с босяками, с которых и взять-то нечего. Поэтому нужен запас, нужен еще один погреб, нужны хованки. Над ней смеялись, с ней взахлеб спорил Григорий, объясняя задачи советской власти и ее политику. Он говорил, что никогда России не прожить без казаков, что Россия заинтересована в лояльном и политически грамотном казачестве. "И нищем", — добавляла Настя. Потом она своими глазами увидела, что власть не желает их знать вообще, что нищий казак для власти даже страшнее, чем сытый. Власть хотела видеть только мертвого казака.
Теперь все они по паспорту, который им даже не считали нужным выдавать, стали просто русскими. Русскими, читай — «кацапами», стали все Кукаречикяны. Особенно на их хуторе взъярились такому обороту потомственные казаки — татары Шахерназеевы.
Да, когда-то у казаков были привилегии, но были и жесткие, достаточно тяжкие обязанности. Они всегда стояли на страже, они служили Отечеству. И вдруг они стали никому не нужны, вредны, были признаны чем-то архаичным, устаревшим. Но они были еще живы, и только это власти оставалось исправить.
* * *К четвертому классу за лето Варя написала сочинение о продотрядах. Она с гордостью зачитала его бабке, а та, всегда имевшая на все вопросы приземленную житейскую точку зрения, почему-то сказала, что если Варька покажет его учителке, то, скорее всего, останется с одной начальной школой в голове, поскольку ее из школы немедленно выпрут. В сочинении рассказывалось о продотрядах 33 года и сложных путях выживания донского казачества, если не как класса, то как человеческих единиц, которым иногда надо пожрать.
ОНИ СКАЗАЛИ: "БЫЛО — ВАШЕ, А СТАЛО — НАШЕ!"
Никогда старики не помнили такого урожая, какой случился у них на хуторе в 32 году. Собранное зерно не представлялось возможным даже просто вывезти. День и ночь шли подводы. Григорий Кукарекин, как сознательный коммунист, уехал куда-то в центр на его приемку. Все планы были давно перевыполнены, когда их колхоз кое-как справился с этим неожиданным даже для Дона урожаем. Гришка вернулся на взмыленном жеребце и нес что-то несусветное. Такого просто не могло быть, ни в одну башку такого просто не могло прийти. Он говорил, что сопровождавшие зерно особисты сказали ему по секрету, что доставляют зерно в Одессу, где его отвозят недалеко в море и топят. Никто ему, конечно, не поверил, брехал он частенько. Но, с осторожной угрюмостью, станичники стали готовить хованки. По собственному почину Гришка объехал еще несколько хуторов. Уполномоченные по заготовкам сменяли одного за другим злые, как собаки, они старались выбрать последнее. Каково же было удивление и возмущение, когда они приперлись и по первому снегу, чего раньше никогда не было. Поэтому в хованки пошло все, их берегли, устраивали новые. А в 33 году на Дону был неурожай. В предупрежденных Гришкой хуторах жратва была, но народ боялся ее доставать из хованок. Уполномоченные обнюхивали даже прозрачные детские ручонки — не пахнут ли те едой. В конце концов, было вытрясено все и из хованок, где остались лишь нетранспортабельные для вывоза в Одессу кавуны и тыквы. Отсутствие зерна подорвало всю хуторскую живность, по которой тоже были заготовительные планы. Сало было закопано, его держали на голодную смерть и тоже вытягать боялись. Уполномоченные стали теперь ездить чуть не каждую неделю и люди поняли, что приходит конец. На Дону начались голодные волнения и бунты, которые подавлялись с невиданной жестокостью. Шепотом рассказывали, что на Украине, которая сдала весь урожай, уже дошли до людоедства. Из этого станичники сделали вывод, что хохлы сдали все до зернышка. Что им ховать что ли некуда было? С этого момента начался новый страшный этап выживания, который бабушка Настя называла «террор». К весне ячейки добились, чтобы по трудодням в колхозах выдали немного зерна. Если бы его смолоть, то можно было бы, замешивая муку в воду, хотя бы так кормить детей. Ведь не станешь же кроху кормить салом!
Но небольшое количество зерна невозможно смолоть без значительных потерь. На хуторе имелась крупорушка. Поэтому с соседних хуторов потянулись подводы родственников, чтобы, дождавшись очереди, без свидетелей смолоть зерно родственным гуртом и по справедливости поделить. Ткачевы собрались у старого деда — Кузьмы Тимофеевича Ткачева, отца Александра Кузьмича Ткачева. Когда Гришка с жаром кричал, что зерно их топят в Одессе, Кузьма первый молча встал и пошел рыть хованку в сенях. Он отмалчивался, когда его спрашивали напрямую — брешет Гришка, или нет, поэтому все решили, что зерно хоть и вывезли, но, конечно, на заграничную продажу, просто Григорий понял не так. Хата Кузьмы, стоявшая на отшибе, была удобна для общего сбора, и, поскольку назавтра наступала очередь Ткачей на молотье, подворье заполнилось родственным обозом. Под самое утро, когда изголодавшиеся измученные люди заснули глухим сном, у них украли все зерно вместе с подводами и лошадьми. К колхозному выданному пайку все подмешали оставшиеся толики сохраненного, утаенного зерна, решив, что хотя бы дети теперь смогут съесть его, не таясь. За превышение размеров пайка, отдаваемого в помол, запросто могли упечь лет на десять, или просто обокрасть, сказав, что столько он и отдавал. А свой своему, все-таки, поневоле друг. Вопрос стоял о только выживании детей. Потому как каждый мог изредка в степной схоронке нажраться сала. Поэтому, выйдя во двор до ветру, Ларион — сын Кузьмы из Грузинов, ввалился в хату, забыв подвязать портки: "Все, как собаки сдохнем!"
Они все выскочили во двор и, обрывая волосья клочьями, заголосили на весь хутор. О себе так горевать не будешь, только о детях. Даже погони было не составить, коней-то тоже свели! Когда воют, голосят мужики, да еще потомственные казаки, это означает, что им открылся жизненный край.
Дед Кузьма открыл двери и попросил всех вернуться в хату. Он притворил ставни с наружной стороны, на щеколду закрыл двери и сказал: "Тихо, я их с хутора не выпущу, пару раз вокруг объедут, и сами вернутся, и наше вернут!". Все загалдели, что, мол, они пойдут и руками гадов подушат. На что дед Кузьма им ответил, что если еще что-то подобное услышит, то отпустит ворюг на все четыре стороны: "Это такие несчастные люди, что наши слезы — вода, по сравнению с ихними!".
Ткачи сидели молча и ждали, вот раздался скрип подвод, и срывающийся на рыдание чей-то смутно знакомый голос крикнул: "Простите, станичники! Простите, Христа ради!". Дед Кузьма зычно гаркнул в ответ: "Забирай мешок с красной меткой!". Короткое, тихое «Благодарствуем» слилось со скрипом снега под чьими-то подошвами. Разъезжались по домам понурые, хотя помол окончился для них вполне благополучно, но он открыл для всех страшную истину — даже если они выживут, они останутся только разрозненными физическими единицами, казачеству — не выжить, казачеству подписан смертный приговор. Не видя еще самого страшного из того, что довелось им пережить в 37–39 годах, они уже встали у жизненного краха всех ранешних надежд и устремлений. Как верить, а, главное, служить власти, которая морит голодом твоих детей и с беззастенчивостью ночного вора шарит у тебя по карманам? И еще долго для них звучал такой знакомый когда-то голос раскулаченного, казалось навеки сгинувшего казака: "Благодарствуйте!"
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});