Орсон Кард - Ксеноцид
— Может быть, много лет назад я действительно так решил, но сейчас не притворяюсь.
Умение вести беседу частично заключается в понимании момента, когда лучше всего промолчать. Валентина молча ждала.
Но Ольядо тоже был знаком с ожиданием. Валентина чуть было не сдалась, чуть было не заговорила первой. Она даже решила про себя, что сейчас признает поражение и покинет этот дом.
Но тут он заговорил:
— Поставив искусственные глаза, одновременно мне вырезали железы, которые вырабатывают слезы. Соль, содержащаяся в них, могла повредить промышленной смазке, которую залили мне в голову.
— Промышленной смазке?
— Так, шутка, — усмехнулся Ольядо. — Мои глаза никогда не наполняются слезами, поэтому я всем кажусь каким-то бесстрастным и равнодушным. Люди по выражению моего лица не могут понять, что я думаю. Забавно, знаете ли. Непосредственно человеческий зрачок не способен менять форму или что-либо выражать. Он просто есть и выполняет свои функции. Но вот ваши глаза — они стреляют по сторонам, упорно смотрят в глаза другому человеку, утыкаются в пол, поднимаются к потолку… а ведь мои глаза тоже на такое способны. Они двигаются идеально симметрично. Они поворачиваются туда, куда посмотрю я. Вот только люди не выдерживают их вида. И сразу отворачиваются. Поэтому они не умеют читать выражение моего лица. Люди привыкли считать, что мое лицо вообще ничего не выражает. Мои глаза жжет, они краснеют и опухают немножко, когда мне хочется заплакать, — вот только у меня нет слез.
— Другими словами, — сделала вывод Валентина, — тебе не безразлично то, что происходит.
— Во мне никогда не было равнодушия, — сказал он. — Иногда мне казалось, что только я один способен понять, хотя в половине случаев даже не знал, что же я понимаю. Я садился в уголок и наблюдал, а так как мое эго в семейных спорах не участвовало, со стороны мне было виднее, что на самом деле происходит. Я видел проходящую сквозь все линию силы — абсолютное давление матери, даже когда Маркано, особенно разозлившись или напившись, избивал ее. Я видел Миро, который считал, будто восстает против Маркано, когда на самом деле он бунтовал против матери. Замечал подлость Грего — так он справлялся со своим страхом. Квара постоянно всем противоречила, это одна из основных черт ее характера, она всегда поступала наоборот, когда люди, которые что-то значили для нее, хотели совсем другого. Эла исполняла роль благородной мученицы — кем бы она стала, если б все время не страдала? Благочестивый, набожный Квим всегда считал своим истинным отцом Бога — он, видимо, руководствовался предположением, что лучше всего, когда отец невидим; тогда он по крайней мере не сможет повысить на тебя голос.
— И ты понял все это еще ребенком?
— Я научился видеть. Мы, пассивные, сторонние наблюдатели, все видим гораздо лучше. А вы как считаете?
Валентина расхохоталась:
— Да, я тоже так считаю. Значит, мы похожи? Ты и я — оба историки?
— Так было, пока не появился ваш брат. Едва он вошел в дверь, я сразу понял: он, точно как и я, все видит и все понимает. Это подбодрило меня. Потому что, само собой разумеется, я никогда не верил в свои заключения насчет нашей семьи. Я никогда не доверял собственным суждениям. Ни один человек не видел того, что было доступно мне, поэтому я считал, что ошибаюсь. Временами мне даже казалось, что это из-за искусственных глаз я вижу все в таком свете. Что если б у меня были настоящие глаза, я бы думал и вел себя, как Миро. Или как мать.
— А Эндрю подтвердил твои суждения.
— Более того. В своем поведении он основывался именно на них. Он не побоялся столкнуться с ними.
— Эндрю?
— Эндрю пришел к нам как Голос Тех, Кого Нет. Но стоило ему перешагнуть через порог, как он… он…
— Все увидел?
— Он принял ответственность. И решился на перемены. Он увидел язвы, которые видел и я, но сразу начал лечить их, делать все, что было в его силах. Я заметил, как он повел себя с Грего — был тверд, но добр. В беседе с Кварой он откликался только на то, что она действительно имела в виду, а не на то, о чем заявляла вслух. В случае с Квимом он сразу признал черту, которую провел между собой и остальными людьми Квим. И точно так же с остальными: с Миро, Элой, мамой — со всеми.
— И с тобой, в том числе?
— Он сделал меня частью своей жизни. Он принял меня. Видел, как я вставляю компьютерный кабель себе в глаз, и все равно продолжал разговаривать со мной, как с живым человеком. Понимаете, что это значило для меня?
— Догадываюсь.
— Нет, я не имею в виду его отношения со мной. Признаю, я был тогда изголодавшимся по ласке маленьким мальчиком. Первый же человек, проявивший ко мне доброту, купил бы меня с потрохами. Дело в том, как Эндрю обращался со всеми нами. Он находил к каждому свой подход и в то же время оставался самим собой. Вспомните, что за людей я видел в жизни. Маркано, который, как нам казалось, был нашим отцом, — я даже понятия не имел, каким он был человеком. Все, что я видел в нем, — это алкоголь, когда он напивался в стельку, да жажду, когда он трезвел. Жажду алкоголя, да, но еще желание уважения, которого никто к нему так и не проявил. А затем он перекинулся. Сразу дела пошли лучше. Не так хорошо, как хотелось бы, но лучше. Я тогда еще подумал, что наилучший отец — тот, кого рядом нет. Только здесь я ошибался. Потому что мой настоящий отец, Либо, великий ученый, мученик, герой Милагра, вечная любовь моей матери — из его семени появились на свет все эти «замечательные» ребятишки, — видел, как мучается его семья, но ничего не делал.
— Эндрю сказал, что твоя мать запретила ему.
— Верно — и каждый должен беспрекословно подчиняться приказам моей матери, да?
— Новинья — очень сильная женщина.
— Мать вбила себе в голову, будто она одна в целом мире способна на страдания, — фыркнул Ольядо. — Я не имею в виду ничего плохого. Я всю жизнь наблюдал, как она страдает. Так вот, она в принципе не способна воспринимать всерьез боль других людей.
— В следующий раз попытайся высказаться о ком-нибудь плохо. Может, хоть тогда скажешь что-нибудь хорошее и доброе.
Ольядо словно удивился:
— А, так вы обвиняете меня? Женщины всегда одна за другую горой, верно? Детки, которые плохо отзываются о своих матерях, должны быть как следует отшлепаны. Валентина, уверяю вас, я говорил абсолютно серьезно. Я не держу на нее зла. Я знаю мать, вот и все. Вы просили, придя ко мне, рассказать, что видел, — именно это я и видел. И Эндрю тому свидетель. Всей той боли. И его притянуло к ней. Страдания притягивают его словно магнит. А мать столько всего вынесла, что высосала его чуть ли не досуха. Правда, Эндрю, наверное, досуха никогда не высосешь. Может быть, его сострадание не имеет пределов.
Его страстная речь насчет Эндрю несколько удивила Валентину. И порадовала:
— Ты сказал, Квим повернулся к Богу потому, что тот оказался замечательным отцом-невидимкой. А к кому повернулся ты? Вряд ли ты обратился к какой-то эфирной персоне.
— Да, я предпочитаю материальное.
Валентина молча изучала его лицо.
— Я вижу только внешний барельеф, — признался Ольядо. — Мое глубинное восприятие страдает. Если бы мне вставили линзы в каждый глаз, я воспринимал бы все несколько иначе. Но я хотел, чтобы мне вживили компьютерный выход. Для связи с компьютером. Я хотел записывать картинки, хотел делиться ими с другими людьми. Поэтому перед моими глазами стоит барельеф. В моих глазах люди похожи на выпуклые тени, скользящие по плоской, разукрашенной в разные цвета декорации. В некотором роде все становятся как бы ближе друг другу. Они наползают друг на друга, словно листочки бумаги, тихонько шурша по мере прохождения мимо.
Она только слушала и ничего пока не говорила.
— Материальное, — повторил он, словно что-то припоминая. — Все верно. Я видел, что Эндрю сделал с нашей семьей. Я наблюдал за тем, как он приходил, слушал, приглядывался, понимал, кто мы такие, чем мы друг от друга отличаемся. Он постарался вскрыть нашу нужду и удовлетворить ее. Он возложил на свои плечи ответственность за других людей, и его нисколько не заботило, чего это может ему стоить. И в конце концов, хоть у него так и не получилось сделать из семьи Рибейра нормальную семью, он научил нас миру, гордости и придал каждому свой облик. Он подарил нам стабильность. Он женился на нашей матери и был добр к ней. Эндрю любил нас. И всегда оказывался рядом, когда мы нуждались в нем, и ничуть не обижался, когда мы забывали о его существовании. Он вдалбливал в нас принципы цивилизованного поведения в обществе и никогда не жаловался, сколько сил отнимает у него наше воспитание. И я сказал себе: «Это куда важнее науки. Или политики. Важнее вообще любой профессии, любого дела, которое ты обязан выполнять». Я подумал: «Если я когда-нибудь обзаведусь семьей, если научусь любить своих детей, заботиться о них, как позаботился о нас Эндрю, стану для них тем же, чем стал для нас он, это принесет куда больше плодов. Я добьюсь такого, чего никогда бы не смог добиться при помощи ума или рук».