Любовь Овсянникова - Нептуну на алтарь
Евлампия Пантелеевна долго стояла на своем, подбадривала мужа, наставляла, чтобы он не сдавался и не падал духом, носила еду. Яков Алексеевич держался сколько мог, но скоро увидел, что такое противостояние может продолжаться как угодно долго: к нему перестали допускать жену, а также запретили носить передачи. Отныне он давал знать о себе стуком в стену.
Упершегося на своем, его удерживали без еды, били, издевались, продолжая уговаривать повернуться лицом к переменам в стране… Измученный голодом и холодом, изможденный, напуганный непониманием происходящего, он потерял надежду выйти на волю живым и перестал подавать знаки о себе. И жена его поняла, что теряет мужа. Некоторое время она еще продолжала сопротивление — проклинала колхозы и колхозников, а потом сдалась.
Когда Яков Алексеевич вернулся домой, двор уже был пустой. В отместку за нерешительность у него забрали не только коней и корову, но свиней и ульи. Даже гусей, кур — и тех переловили. Тогда впервые в жизни он заплакал.
* * *Колхозное стадо выпасали около Кирпичного ставка. Там была влажная и довольно просторная низина с ключами, а чуть выше вдоль речки Осокоровки тянулись роскошные луга, полные целинных трав. Дней через десять, чуть отойдя от потери всего нажитого, Евлампия Пантелеевна затужила по своей Зирочке, любимой коровке, домашней кормилице.
— Не вздумай, Лампия, выкинуть фокус, — просил Яков Алексеевич жену, видя ее настроения. — Ты еще не знаешь, на что они способны. Радуйся, что мы сами живы-здоровы, а Зирочка пусть им остается.
Более упрямой женщины, чем жена агронома, в Славгороде не было. Тоскливо ей, значит она не отказывает себе в слезах, хочется чего-то — делает.
— Пошли, дочка, до ставка. Хоть посмотрим на нее. Как она там? — сказала она моей будущей маме.
Прасковья Яковлевна была уже подростком, хорошей работницей, помощницей в хозяйстве.
— Пошли, — поддержала свою маму.
Дело было под вечер. По небу плыли неторопливые одинокие тучи, подсвеченные садящимся розовым солнцем. Разморенные жарой коровы ради порядка пощипывали траву, тяжело колыхая полным выменем. Зирочку увидели сразу. Она паслась в стороне — тосковала, бедная, к новому стаду еще не привыкла.
— Зира, Зира, — тихо позвала Прасковья из-за шиповникового куста, что рос на холме.
Корова подняла голову, на миг замерла, а потом быстро побежала туда, где ниже по склону холма, почти у самой речки, стояла ее хозяйка. Остановилась, ткнулась носом в плечо.
— Тише, тише, — прошептала Евлампия Пантелеевна. — Пошла, — и тронула свою любимцу искусно украшенным кнутом, какие любил изготавливать на досуге Яков Алексеевич.
Вдвоем с дочкой они выгнали корову на дорогую и повели домой. Добираться им было на противоположный конец села, где-то километра полтора. Незаметно не пройдешь, да еще в пору, когда люди идут с работы. Но один увидит и промолчит, а другой…
Короче, мир не без добрых людей… ну и наоборот. Увидел их Алексей Михайлович Иванов, местный комсомолец, известный в селе приверженец новой власти и новых перемен.
— Назад! — закричал он, подбежал и чуть не вскочил верхом на корову, стараясь ухватить ее за рога, чтобы вернуть в колхозное стадо.
Евлампия Пантелеевна размахнулась и полоснула активиста кнутом. Потом еще раз, еще раз.
— Отойди, паскуда, забью до смерти, мне все равно! — кричала она, стараясь отогнать комсомольца от себя.
— Кулаки грабят! Держи их! — вопил тот, хватаясь то за кнут, то за руки Евлампии Пантелеевны, но никто к нему на помощь не пришел.
— Гони, Паша, сама, — решительно сказала дочке Евлампия Пантелеевна, высвобождаясь из захватов Алексея Иванова, продолжающего попытки заломить ей руки и отобрать кнут, — а я проучу этого паразита.
Она вошла в раж и хлестала напавшего на нее мужика без сожаления, не сдерживая руки, пока тот не упал. Убедившись, что наглец живой, только притворился и замер, чтобы его не били, она еще отвесила ему с десяток ударов, а потом плюнула сверху и пошла вслед за дочкой.
Евлампия Пантелеевна Бараненко, моя бабушка
Пригнали Зирочку домой без дальнейших приключений. Евлампия Пантелеевна вымыла ей вымя, вынесла низенький табурет, чистое ведро и села доить. Сюда-туда дергает за дойки, а молока нет. Да что такое? Она помяла их, помассировала. Нет, не помогает. Испугалась Зирка того приверженца колхозного строя, который хотел оседлать ее, и от стресса у нее пропало желание отдавать молоко.
— Беги быстро за огород и насобирай мяты, — попросила младшего сына Петруся. — А ты, дочка, ставь воду на огонь, запарим зелье для Зирки.
Напоили корову теплым отваром из мяты, успокоили и спустя два часа сдоили. Роскошествовала в последний раз Зирка дома несколько дней, но все равно пришлось отвести ее назад — Якова Алексеевича о том вежливо попросили, мягко намекая на недавно обжитую им местную холодную и на Сибирь.
После того как забрали у людей живность, распоясавшиеся бедняки взялись за продуктовые припасы — выгребали зерно и семена подсолнечника, а кто успел их переработать, то — муку и отруби, масло и жмых. У Якова Алексеевича перекопали усадьбу, нашли в палисаднике макитры с медом и тоже забрали.
— Сведут нас в могилу красные поганцы, — бухтела Ефросинья Алексеевна, теща Якова Алексеевича, проживающая в семье дочери.
— Молчите, мама, не дай Бог, кто-то услышит! — осаживал ее зять. — Посадят, угробят!
— А хоть бы их черт на кол посадила, сукиных детей! — тише продолжала она ругаться.
Взялась за дело сама, чтобы никто не знал. И если бы не ее решительность, то, может, вымерла бы семья Якова Алексеевича.
Мамина бабушка Ефросинья Алексеевна с маминым братом Алексеем
Лето 1932 года было солнечное, теплое, с дождями и грозами, очень погожее. Колхозники работали от зари до зари, надеясь на обильный урожай. Главный агроном просил их, чтобы приводили на поля и на ток старого и малого (тогда колхозники работали не по обязанности, а по желанию). Не миновал и своей жены. Евлампия Пантелеевна очень мучилась грыжей, выматывающей ее болями, но должна была, дабы не упрекали мужа, что она дома отсиживается, туже увязываться и идти работать наравне со всеми. Работала в самом аду — на токе. В три смены и без исходных. Все, что уродило и было собранно, переходило на веялку через ее руки. И за тот каторжный труд женщинам-колхозницам за один день работы писали 0,50–0,75 трудодня, а на один трудодень в конце 1933 года выдали по 50 грамм зерна. Можно посчитать, как это мало.
Но я забежала наперед.
Так вот, 1932-й год был благоприятный и ничто не указывало на то, что до следующего урожая доживут не все — умрут от страшного голода. Но бабушка Ефросинья, наученная продразверстками и продналогами, не доверяла новой власти и втайне готовила запасы. Она часто оставалась дома одна, чтобы никто не мог видеть, что делает.
У них за огородом лежало колхозное поле, засеянное могаром, кормовой культурой, очень похожей на просо, только с более крупным зерном. Бабушка каждый день — в самую жарищу, когда все кругом замирало, прячась в тень, — выходила на это поле и незаметно нарезала охапку метелок. Потом сушила, вылущивала и прятала зерно. Когда могар собрали, она перешла на поле с льном. Через это поле ребятишки протоптали дорожку к колхозному ставку. Вот бабушка и выходила на прогулки, шла до воды посмотреть, чем внуки занимаются, и дорогой собирала семени льна.
Закон «Об охране социалистической собственности», который с осени 32-го года по лето 33-го запрещал людям вырвать в поле хоть стебель, приняли только 7 августа 1932 года. До той поры бабушка Ефросинья успела сделать заготовки на черный день. Лучшего она ничего не придумала и просто спрятала их на чердаке, куда редко наведывались.
С осени, как только закончился период сбора урожая и вышел упомянутый закон, в стране развернулись повальные обыски в частных дворах с изыманием съестных припасов. Людям не оставляли ничего. Обыски повторялись несколько раз, и всегда проводились неожиданно, так что избежать их никто не мог.
Для обысков приезжало очень много бойцов НКВД, они брали село в кольцо и продвигались от окраин к центру. В каждый двор заходила группа из пяти-семи человек, среди которых были представители местной власти и влиятельные активисты. Кричать и плакать не разрешалось, ослушивающихся усмиряли прикладами. Кто знает, может, это было и полезное для страны мероприятие, но не дай Бог из хама пана… — исполнители допускали перехлесты на всю катушку. Известно ведь: чем строже закон, тем больше злоупотреблений со стороны его блюстителей.
О том, что к ним приближаются уполномоченные с обыском, в семье главного агронома узнали, когда напасть была уже в соседнем дворе. Почему-то больше всего разволновалась бабушка Ефросинья, забегала по хате, заохала. А едва клацнула щеколда на воротах, ей вдруг стало нехорошо с сердцем. Со стоном и со звуками удушья она громко выскочила на свежий воздух, зашлась долгим кашлем, а потом осела на землю посреди двора, протягивая руки к вошедшим людям, словно прося у них помощи.