Андрей Хуснутдинов - Данайцы
Потом из спальни показалась Юлия. Зайдя в кухню, она тоже выпила воды. От нее шел теплый, сытый запах постели. Я отодвинулся от стола. Она спросила, куда я выходил ночью. Я ответил, что никуда. Она взяла что-то из аптечки и ушла.
Потом, закрывшись в кабинете, я снова валялся на софе. Мысли мои, по инерции еще ползавшие вокруг дома, съезжали в какую-то вязкую, расплывшуюся пропасть. Я думал о своем прошлом и думал, что, пожалуй, еще совсем недавно оно представлялось мне величиной незыблемой. Совсем недавно это был пантеон, комфортабельное вместилище моего опыта. Однако я оказался в нем вероломным посетителем, я разрушил его, и там, где прежде возносились мраморные алтари, сегодня простирались мутные, беспокойные воды воспоминаний. Да, впрочем, откуда эта страсть к монументальным аллегориям? И что, если пантеоном я только пытаюсь маскировать бетонные подземелья совести, те самые пространства, где единственно и можно пристроить всю эту ежедневную, еженощную грязь?
***После завтрака Юлия предложила мне прогуляться к морю.
Я спросил ее:
– Что?
Поджав губы, она смерила взглядом мою тарелку, молча оделась и хлопнула дверью.
– Ханжа, – прошептал я ей вслед, встал и принялся расхаживать по дому и повторять вслух и про себя: – Ханжа. Ханжа!
Я заглядывал за шкафы, двигал стульями, пролистывал попадавшиеся на глаза книги и даже недолго сидел у включенного телевизора, но злость, загоревшаяся во мне с этой выходкой Юлии, без труда выжигала любые укрытия, в которых я пробовал прийти в себя. В баре гостиной я обнаружил запечатанную бутылку водки, долго и очарованно смотрел на нее, но с треском захлопнул дверцу и тоже вышел из дома.
На крыльце я замер и выпрямился – навстречу мне от бельведера, комкая газету в одной руке и рассматривая кусок кирпича в другой, в ржавом блестящем макинтоше семенила тетушка Ундина. Лицо ее, наполовину скрытое, сплющенное с боков капюшоном, потешно морщилось, как если бы вид кирпича вызывал в ней неудержимое веселье или она готовилась чихнуть. Не зная, что делать, я громко поздоровался с ней. Она не услышала меня. И только в ту секунду, когда она встала передо мной и лицо ее прорезалось по уши из мокрых обочин капюшона, когда я увидел ее прилипшие ко лбу волосы и дрожавшие в зыбких орбитах близорукие глаза, я понял, что морщится она не от веселья, а от бешенства.
Шел холодный дождь. Я чувствовал, что от сеявшейся под козырек водяной пыли у меня намокает лоб, но почему-то не смел утереться. Закусив улыбку, как напроказивший школьник, я смотрел в землю. Где-то неподалеку галдели чайки, стучала в желобе вода. Наконец тетушка Ундина бросила газету и кирпич, грозно, по-совиному ухнула, оттолкнула меня, спустилась по крыльцу и ударила дверью. Первой мыслью моей было идти искать Юлию, но я вытер лоб, поглядел, как разламывается на земле скомканный газетный лист, и возвратился в дом.
– …что ж это такое, что ж это такое… – причитала тетушка Ундина, переходя из комнаты в комнату и гремя плащом.
Причитания ее сваливались бессильными ругательствами, она потрясала раскрытыми ладонями, точно ходила по пепелищу. С мяуканьем ее преследовал кот. Я что-то втолковывал ей, но до тех пор пока не обошла все закоулки дома и не собрала полные руки какого-то бумажного хлама, она не слышала и не видела меня. А затем, отбрыкиваясь от кота, ясным и злым голосом заговорила о том, как подло с ней поступили, как ловко ее надули и как на склоне лет она должна терпеть неслыханные лишения. Я спросил, кто надул ее. Она ответила:
– Вы не должны были возвращаться сюда!
Я поинтересовался, откуда ей это известно, на что она, спохватившись, вновь ударилась в причитанья. Махнув рукой, я пошел в ванную, чтобы промокнуть лицо, но тетушка Ундина вцепилась мне в куртку и закричала, что я не смею распоряжаться в доме и чтобы выметался вон. Я увидел ее выпученные, в черно-синих прожилках, как в трещинах, совершенно обезумевшие глаза. Подхватив куртку за борт, я рванул ее на себя, отчего тетушка Ундина с грохотом села на пол. Было слышно, как в карманах у нее звякнули ключи. Удар, видимо, слегка контузил ее. Она отползла к стене и испуганно глядела на меня. Бумажный хлам обсыпал ей плащ и голову.
Плюнув, я зашел в ванную, но, вместо того чтоб вытереть лицо, пустил воду и стал зачем-то намыливать руки. Меня трясло. Со зверским выражением, ощерившись, я глядел на себя в зеркало и чертыхался в нос. Я ждал, что тетушка Ундина уберется из дома, что вот-вот в прихожей щелкнет замок, после чего можно будет вернуться в гостиную и взять бутылку водки, – в общем, наивно и пошло замечтался, и увидел, что уже не намыливаю рук и не скалю зубы, а набираю пригоршнями воду и зачем-то поливаю края ванны.
Разумеется, тетушка Ундина и не думала никуда уходить. Сидя в гостиной, подогнутым мизинцем она проминала углы глаз.
Я опять спросил ее:
– Кто вам сказал, что мы не вернемся сюда?
Дождь в эту минуту вдруг припустил ливмя. Стало шумно и темно. В помутневших окнах затрещала вода. Кот, сидевший на диване, запрыгнул на подоконник и заинтересованно взглянул во двор.
Я почувствовал, что с рук моих течет, вытер их о штаны, и хотел уже идти из комнаты, как тетушка Ундина подалась на спину, запустила ладонь в недра макинтоша и, точно в сундуке, принялась сосредоточенно шарить в нем. Я решил, что она собирается что-то показать мне. В карманах ее опять позвякивали ключи. Наконец, мстительно просияв, она извлекла просторнейший носовой платок, скатав, аккуратно прижала его к лицу и оглушительно высморкалась. При этом, не то извиняясь, не то наблюдая мою реакцию, она коротко вскидывала на меня глаза, и я подумал, что, скорее всего, она не столь близорука, как кажется.
– Черт знает… – пробормотал я, вышел в прихожую, поскреб пальцами по стене и, завернув в кабинет, заперся на щеколду.
***Минут через пятнадцать Карл доставил на фургончике Юлию.
Он провожал ее до крыльца и с шалой улыбкой, будто транспарант, держал над ней развернутый кусок целлофана. На крыльце она подтолкнула его обратно к машине и смотрела ему вслед, пока он не уехал.
В дверь ей пришлось звонить дважды.
Предвкушая скандал, я прислушивался к их разговору с тетушкой Ундиной. Но предвкушения мои сошли вхолостую. Ни тетушка Ундина, ни, уж тем паче, Юлия ни разу не повысила голоса. Объяснение их было бесстрастным, даже каким-то деловым. Я проскользнул к окну и смотрел из-за шторы, как, оправляя на ходу капюшон, тетушка Ундина удаляется от дома.
Дождь не стихал. Снег разъело, он стаял почти целиком, лишь кое-где под деревьями оставались жалкие ледяные обмылки. Холм перед домом, залоснившись и почернев от воды, как будто сплющился.
Несколько раз звонил телефон. Юлия брала трубку, что-то непринужденно отвечала, однажды мне даже послышался ее счастливый смех.
Я прохаживался по кабинету и думал уже черт знает что. Поминая того же Карла, я думал о том, не собирается ли он оборудовать в своей амфибии альков, воображал его в постели с Юлией, представлял, как дам ей развод и выгоню из дома. Мысли подобного рода производят во мне что-то вроде едкого воздуха. Они отвратительны, однако противостоять им нельзя и бороться с ними – то же самое, что пытаться рвать себе зубы. Никакого развода, конечно, я Юлии не дал бы, все это виртуальная блажь, и потребны мне в этих мыслях, скорее, не самое они, но те границы мыслимого, к которым они меня так легко доставляют, границы, через которые я могу даже недолго поплевывать, но никогда и ни за что – переступать.
Решив-таки выпить водки, я заглянул в гостиную, но увидел там Юлию, стоявшую у окна, переставил с места на место подвернувшийся стул, попятился с неслышными чертыханьями в кухню и зачем-то намешал себе полную кружку холодного кофе. Сахарницу – более прислушиваясь к гостиной, нежели отдавая отчет в собственных действиях – я перепутал с солонкой, и когда хлебнул солено-горького пойла, то испугался настолько, что не выплюнул этой гадости, а проглотил ее целиком. Потом, медленно передохнув, съел кусочек хлеба и выпил сырой воды. На глазах у меня были слезы.
Присев, поперхнувшись на первой ноте, раздался звонок в дверь. Кто-то с шумным дыханьем возил подошвами по коврику на крыльце. В гостиной загремел стул. Юлия шипуче вздохнула от боли. Подвинувшись к порогу, я смотрел, как, потирая ушибленную ногу, она впускает в прихожую кого-то в шелковой вечерней паре и в заляпанных грязью лакированных туфлях.
Карла я признал не сразу. Впрочем, и даже после того как признал, после того как мысленно переодел его из засаленной слесарской робы в двубортный пиджак, брюки с точеными, как лезвия, стрелками и лакированные туфли, долго еще видел перед собой совершенно незнакомого человека. От него пахло туалетной водой. Из подмышек его выпирали хрустящие бумажные свертки. Придушенный перламутровым галстуком, кривляясь, он делал вид, что хочет заслониться свертками от Юлии и готов вот-вот бежать от нее. Влажное лицо его выказывало крайнюю степень возбуждения и какого-то уж слишком явного, застоявшегося, нечеловеческого счастья. И я, стоя с раскрытым ртом, вдруг почувствовал, что мое лицо тоже начинает покрываться деревянными складками улыбки, что я даже собираюсь что-то сказать…