Павел Рогозинский - Главный калибр
Больше всего стыли пальцы ног. Он старался ими шевелить — благо, было незаметно. Все же это согревало очень мало. Но постепенно солнце, яркое и в январе, поднимаясь все выше, становилось теплее. Темный бушлат точно впитывал его лучи. Начало клонить ко сну. Тогда ему впервые по–настоящему стало страшно: спать нельзя ни в коем случае. Во сне он может пошевелиться, привлечь к себе внимание, и тогда его возьмут спящего, что называется, голыми руками…
Чем выше поднималось солнце, тем быстрее согревалась земля. Сперва на ней, сухой и мерзлой, проступили влажные пятна, потом они быстро просохли, появилась пыль.
Время тянулось мучительно медленно. За душу брала холодная тоска. Сколько можно так лежать? Надолго ли хватит выдержки? И на что он может рассчитывать? Единственная надежда—дождаться темноты, чтобы попытаться доползти до края откоса, а там, пожалуй, и добежать к своим.
Хорошо еще, что в январе день короткий. Через сколько же времени начнет темнеть? Часов через семь. Сколько же сейчас? Проследить бы. Но свои наручные он перед атакой отдал командиру — у того испортились. Пожалуй, тут‑то ему повезло: будь часы у него на руке, солдаты из погребальной команды не утерпели бы, чтобы не снять. И тогда заметили бы, что рука теплая, живая.
Грудь и колени стыли от мерзлой земли, затылок припекало солнце, челюсти сводило от голода, от желания покурить. Что еще ему предстоит вытерпеть?
«Терпеть надо! — убеждал самого себя моряк. —! Надо — и не только ради себя…»
Два года томится Крым под немецким ярмом. И каждый день гитлеровцы безжалостно истребляют ни в чем не повинных людей.
Партизаны сообщили, что только в Симферополе расстреляно более пятидесяти тысяч человек. Противотанковые рвы вокруг города полны трупами советских людей.
В Керчи расстреляли семь тысяч, в Евпатории — пятнадцать тысяч. И так — везде. За что? За что? Хотелось кричать, бросаться на это зверье хоть с кулаками… И ведь вот они тут, рядом, в каких‑нибудь тридцати — сорока шагах. Копошатся, жрут, гогочут… Нет, надо терпеть, надо.
Солнце дошло до зенита, потом стало опускаться. Потянуло холодком. Изредка, точно для приличия, бухали пушки‑то на этой, то на той стороне; раздавались короткие пулеметные очереди. Обычный день переднего края. Немцам еще два раза приносили термосы, перед обедом раздавали водку. К концу дня у Маркова окончательно онемели ноги.
«Еще немного — и я закоченею весь», — тоскливо подумал он. Шевелиться по–прежнему было невозможно. Временами он впадал в какое‑то дурманное забытье.
Под вечер возле блиндажа возникло оживленное движение. Марков приоткрыл глаза, вгляделся. В укрепление, над которым солдаты трудились целый день, теперь втащили пушку. Вереница солдат подносила и складывала рядом снаряды.
Наконец суета с установкой пушки закончилась. Возле нее выросло двое офицеров с биноклями. Они долго переговаривались, сверялись с чем‑то на планшетах, вели подсчеты в блокноте, поглядывали на часы. Сонное оцепенение с Маркова слетело. Рискуя выдать себя, он следил за немцами во все глаза. Они же не обращали на него никакого внимания. Солнце окончательно скрылось за холмами. Потянуло резким холодом. Быстро темнело.
«Пожалуй, пора подаваться домой. А если все же заметят? Нет, уж лучше устрою им на прощанье веселую жизнь. Под шумок уйти легче».
Лежа, Марков энергично пошевелил ногами и руками. «Действуют», — с удовлетворением отметил про себя. Вытащил автомат, проверил. Встал. Чуть пошатываясь, сбежал в пологий ход, ведущий к блиндажу, толкнул дверь. Снова наклонный ход и еще дверь. Он толкнул ее стволом автомата. Дверь распахнулась, открывая просторное, ярко освещенное помещение. То, что Марков в нем увидел, было столь неожиданным, необыкновенным, что от изумления старшина чуть не свистнул. Выстроившись в два ряда, выкатив груди и держа руки по швам, лицом к входу стояли немецкие солдаты. Все, что могло на них блестеть, было надраено до предела и ослепительно сверкало. Перед солдатами стоял выфранченный офицер и готовился раздавать солдатам медали.
Появление в блиндаже советского моряка было так неожиданно, что никто из гитлеровцев не шевельнулся, и они лишь выпучили на него глаза.
Но Марков был готов к любым встречам и не стал терять ни мгновения. Спокойно, как в тире, он выпустил по гитлеровцам очередь. Офицер обернулся, закричал. С чувством особого удовлетворения старшина выпалил из автомата прямо в этот орущий рот. Потом сгреб со столика медали, запихнул их в карман и выскочил из блиндажа.
Площадку он перебежал не переводя дыхания. У края остановился, оглянулся. Позади, в темноте, мелькали какие‑то тени. Главстаршина достал гранату, прикинул — куда бы ее?
Граната, как живая, вырвалась из его рук и описала аккуратную дугу.
В два прыжка Марков достиг откоса и бросился вниз. Позади и где‑то уже над ним раздался сочный хлопок гранаты, и вдруг вся лощина озарилась вспышками желтого огня: у пушки рвался боезапас.
При падении Марков разбил колено, ноги все еще были как неживые, с неба сыпались какие‑то щепки, камни, но он, спотыкаясь, прихрамывая, брел по лощине. Он знал: где‑то тут уже должны быть свои, И тогда можно будет как следует поспать,
НИЧЕГО ОСОБЕННОГО
В дни Великой Отечественной войны, когда гитлеровцев уже гнали прочь, наш крупный транспортный теплоход с войсками и боеприпасами шел вдоль берегов Черноморья. Вражеская подводная лодка выпустила по транспорту торпеду. Первым ее заметил сигнальщик конвойного катера.
— Торпеда! — крикнул он сорвавшимся от неожиданности голосом и, опомнившись, спокойнее доложил ее курсовой угол.
Но его звенящий крик услышали все на палубе. Торпеда шла на небольшой глубине. Стремительно пенистый след ее был хорошо виден. И было ясно, что громадный, тяжело нагруженный транспорт уклониться не успеет. Враг рассчитал точно.
Лучше всех это понимал командир катера Радченко. Секунду–другую он что‑то прикидывал, затем приказал своим обычным, немного скучным голосом:
— Право руля!
Рулевой автоматически повернул штурвал. Катер покорно пошел наперерез торпеде.
— Так держать!
Все, кто был на палубе, поняли: командир хочет подставить катер под удар торпеды. Другого выхода нет. Пусть лучше погибнет маленький катер и два десятка людей, чем громадный транспорт, где тысячи человек…
Жить осталось не более минуты. Сигнальщик посмотрел на командира.
Старший лейтенант Радченко не пользовался особым расположением начальства. Командир иногда удручал и щеголеватых лейтенантов своим кителем, сидевшим на нем мешком, и побелевшей от соленой воды и солнца фуражкой. С интендантами старший лейтенант совершенно не умел ладить. В разговорах с ними он не выбирал выражений и часто, наговорив разных неприятностей, уходил, ничего не добившись.
А матросы любили его той странной, навязчивой любовью, причины которой и сами они не могли понять и объяснить. Ходили слухи, что у командира какое‑то личное горе. Все думали: что‑то случилось с женой, но никто не решался его спросить об этом. Матросы строили догадки и жалели своего командира.
Вспомнив об этом, сигнальщик поглядел на Радченко с ужасом. Уж не с отчаяния ли пошел он на смерть и повел всех за собой? Не может этого быть! Но катер взорвется непременно!..
Сигнальщику стало жаль себя до слез. Он‑то и пожить не успел. В маленьком вологодском городишке осталась девушка. Уезжал, было ей семнадцать, теперь уже в институте, на карточке и не узнать, красивая стала, — товарищи завидуют.
Молодым матросом овладело ощущение ночного кошмара: на тебя мчится поезд, дико грохочет, накатывается, сверкая бешеным огнем, а ты прилип к рельсам и не в силах пошевелиться. И все же страшным усилием воли можно заставить себя проснуться, закричать. А здесь?
Броситься за борт! Он плавает хорошо, выплывет, подберут, спасут. Зачем гибнуть всем? Сигнальщик больше не нужен. Это ужасно несправедливо — вести его на ненужную смерть.
Будто почуяв неладное, Радченко оглянулся, и на мгновение взгляды их перекрестились. В глазах командира горели острые напряженные огоньки. Таким сигнальщик еще никогда не видел старшего лейтенанта. Это был другой человек, властный, решительный, твердый. И он молча спрашивал взглядом: ты что, не струсил ли?
Да, сбежать от него мог лишь трус, ничтожество. Но побороть до конца страх смерти сигнальщик не смог. Задыхаясь, чувствуя, как немеют ноги, он остался возле командира.
Рулевой, услыхав команду, автоматически переложил руль, лишь потом сообразив, что он сделал. Он сам, своими руками, повернул катер наперерез торпеде.
…Сегодня вечером ему должны принести часы, которые он купил. Что же, этих часов так у него и не будет? Да какие и зачем ему часы, если он вот сейчас, сию минуту, взлетит на воздух! Прощай все: мореходное училище, куда он думал поступать после службы, далекие страны, которые он не видел, книги, кино, охота — все, что он знал, любил, чем жил. Взорваться, исчезнуть, разлететься в клочья, в пыль, в куски…