Коммунальная опера - Владимир Вестер
Итальянские сны
О трех шоферах он подумал, когда мама поделилась с ним своей «белой бензиновой мечтой с сияющими металлическими спицами».
Они, как и он, ни к какому лагерю не примыкали. Они тоже были сами по себе. Они на оперной сцене ничего не пели. Они работали на машинах разных по конструкции и своему служебному назначению. У одного из них фамилия была Крюканов, а у двух других – Орлов и Михайлов. Все трое курили папиросы: короткие и едкие. Папиросы назывались «Байкал». Все трое носили парадные голубые майки, и каждый имел выколотого фиолетового орла на груди. При каждом шаге орел взмахивал крыльями в глубоком вырезе майки.
В свой личный выходной они любили выпить коммунальной водки и закусить ее тем, чем бог посылает рабочему человеку по выходным дням.
Клюев давно разобрался, кто из них работает на самосвале и возит сыпучий гравий для стройки новых домов за темными холмами, а кто на самосвале не работает и гравий не возит. В строго назначенное время он подает автомобиль к подъезду высотного дома с горельефами и шпилями, а после на этом автомобиле везет Андрея Петровича, дядю ухоженного, солидного и для страны, должно быть, важного, необходимого и более чем полезного.
Впрочем, необходимого Андрея Петровича и сыпучий гравий возили всегда и будут возить, какой бы век ни был на дворе. А тогда – уж тем более. А если еще раз представить Клюева в коротких брюках с бретельками, его тонкую шею, огромные внимательные глаза и матросскую бескозырку с надписью «Речной флот», то сами понимаете, насколько все станет яснее и прозрачней. И то, что делала мама под абажуром у рыжеволосой тети Наташи, и то, что пела для этих двух женщин радиола, и то, какой номер цветного журнала «Огонек» лежал под зеленым чайником, который приносил из кухни Клюев.
Должно быть, и шоферы тоже прояснятся. Они не хуже других. Намного яснее станет, зачем они ходят втроем по коридору в голубых майках и курят в кухне крепкие папиросы с названием таким же, как у пресноводного озера – «Байкал».
И обстановка всей жизни тоже пояснее станет. Во что бы то ни стало. Вон там чья-то обширная кастрюля на подоконнике и бутылка с подсолнечным маслом, а вон там банка из-под шпрот с выброшенной на помойку крышкой. А вот – журнал на заграничном языке, раскрытый на заветной глянцевой странице. Там, на этой странице, помещена тетенька-физкультурница. Эта тетенька родом не из советской страны. Она проживает где-то за границей. Поэтому на ней из одежды ажурные чулки, а еще – белые туфли. Разглядывая эту тетеньку-физкультурницу, один шофер говорит: «Вона как!», а другой: «Ух ты! Верно! Нам в гараже Матвеич про такую рассказывал. «Итальянка! – говорил Матвеич.– Это она, мужики. Итальянка!». А третий им обоим: «Ну, хорош! Завязали пальцами в фотку тыкать! И рожи свои приберите. Одни вы тут зрители, что ли, мать ваша заводная рукоятка!»
Вот такой разговор. Такая обстановка. И век, должно быть, такой же. Изысканно-фривольный.
Но все это до тех пор, пока не нарисуется в дверях еще одна «физкультурница». Жилистая женщина в ситцевом оранжевом переднике и в растоптанных зеленых тапках. Нарисовавшись, она шоферам говорит: «Ну, уроды! Хоть бы мальчика постыдились!» И тогда все трое замрут, окутанные мечтаниями и голубоватым дымом.
Затем развеются мечтания, и один из троих захлопнет журнал. Другой с сожалением поплюет на папиросу и потычет ею в жестяную банку. А третий даже не обернется. Он, глядя куда-то в сторону, с глубоким сожалением скажет: «Машь, ты погоди. Ты погоди, Машь. Мы курим тут с пацанами. Чего нам стыдиться?» – «Я вот тебе, урод, счас дам чего! Я на тебя в учреждение напишу. Они тебе там объяснят чего!» – «Нет, ты погоди, Машь. Чего они там объяснят?» Тут тетя Маша молча и проворно схватывает журнал с подоконника, но он оказывается не тем, что думала она, а «Огоньком» с темным кругом от чайника. – «Ну вот! – почти хором говорят шоферы. – Ну ты чего, Машь? Чего ты уродом-то обзываешься? Тебя-то, Машь, кто ж в «Огоньке» поместит?» И тут все трое давятся и приседают от беззвучного хохота, а тетя Маша еще сильнее обижается. Она обещает «жратвы не дать», «еще раз в кухне поддатыми увидит, участкового позовет», а еще «она свою жизнь на таких уродов тратить не намерена и обязательно весной, если доживет, уедет к крестной в Мичуринск, где будет работать на птицефабрике и не старшим бухгалтером, как теперь, а простой птичницей». И с громким возгласом насчет весеннего отъезда в Мичуринск она покидает кухню, а водители в ней остаются. Они опять разглядывают журнал при свете мерцающих в стеклах огоньков, словно раздвинувшего свои границы, помещения.
Затем – ночь. Осень. Загадочны водители! И спят загадочно на их кроватях. И какие яркие «итальянские сны» возбуждают их на этих кроватях, сказать ничего нельзя. Как и про то, зачем при каждом шаге машут крыльями выколотые на груди фиолетовые орлы.
Но можно сказать, что Клюев из кухни вернулся к себе. Он, так и не дождавшись, когда от соседки вернется мама, лег спать и, засыпая, видел в двух металлических шарах на спинке кровати бледный свет осенней Луны. И вырастали во сне какие-то горы, на склонах которых росли вековые деревья, терявшие листву; и снова мерцали огни, и где-то беззвучно лаяли улетающие в Космос дворовые собаки.
Наверное, там и был конец Города. Там и был конец Века. И ездила туда на работу мама. В одном из переполненных вагонов московского метро.
Свет далёкой звезды
А когда трамвай внизу проезжает, почему чайная ложка в стакане звенит? А газета зачем с подоконника падает? А для чего створка шкафа скрипит? А вдруг из деревянной вещной пустоты кто-нибудь вылетит, собьёт люстру с висюльками и закричит: «Здорово, прохожий!». Обычно это будет или не совсем? Сомнения все пропадут или не все?
Ему восемь лет. Он подходит к шкафу и его открывает.
В шкафу нафталином пахнет. Это – не просто запах, а самый главный запах – пальто, маминых платьев, туфель, шляпы в коробке. И вскоре убеждается, что, кроме запаха и вещей, ничего в шкафу нет. Правда, вот люстра качается, и кто-то, кажется, прячется под столом. Вот это, наверное, и есть настоящая тайна. Борьба загадочного с ненастоящим.