Лев Вершинин - Двое у подножия Вечности
— Я пришел, Кокэчу, — негромко сказал Тэб-Тэнгри.
И Саин-бахши сначала не понял, с кем говорит нежданный гость, а когда понял — мерзкая дрожь промчалась по телу, морозные иглы вонзились под ногти, и не стало сил отвернуться, увести взгляд: прозрачно-янтарные, словно бы невидящие, но неотрывно цепкие глаза под седыми дугами бровей, пронзающие марево, накинули аркан на душу и подтягивали, накручивая незримые кольца…
— Отчего молчишь, Кокэчу?
Неупрекающий, снисходительный голос, казалось, забытый давно, но теперь прогремевший громом; спокойный голос с едва лишь заметной укоризной, как в незапамятные дни, когда, поймав ученика на недозволенном, но простительном, Тэб-Тэнгри не доставал плеть, а просто смотрел в глаза и спрашивал: «Отчего ты так поступил, мальчик?» — но именно это и было страшнее всего.
— Говори, Кокэчу.
И как тогда, в детстве, невозможным стало ослушаться.
— Зачем тревожишь меня, учитель?
— Разве ты не понимаешь, Кокэчу?..
Настойчиво повторял и повторял Тэб-Тэнгри старое имя, мертвое имя, давно выброшенное, скинутое, как ненужный чорок note 19, запретное даже для себя самого; кто такой Кокэчу? — нет его, нигде нет, нет совсем, умер, сгинул безвестно, истлел; никто не узнает в седом Саин-бахши юного Кокэ; те, кто мог бы узнать, мертвы давно, а те, кто жив еще, — далеко, и никто не должен узнать, ибо длинная воля Чингиса не оборвалась с последним дыханием кровопийцы, и прознай кто-то, что Кокэ жив, жизни не будет… но Тэб-Тэнгри не хотел называть новое имя, и каждый раз дрожь пробивала тело, когда сизые губы произносили с неким даже наслаждением: Ко-кэчу…
— Потому что ты жив, Кокэчу.
Запахнутая шуба раскрылась на миг и тотчас запахнулась, но сладковатый запах усилился, проник в ноздри, стал тошнотворен, словно над полем боя спустя три дня после битвы оказался Саин-бахши… а под скисшей овчиной явственно проглянуло шевелящееся нечто, неясное, слипшееся, неразличимое в отсветах жаровни, но омерзительно-гнусное…
— Ты жив, Кокэчу. А я нет.
— Я жив, учитель, — согласился бахши. — Но и не жив.
Сквозь струящийся от углей жар шелестом пролетел глуховатый стариковский смех.
— Зачем говоришь мудро, Кокэчу? Ты никогда не был первым учеником, и мой бубен все равно достался бы не тебе. Я думаю порой: отчего Тэнгри избрал для жизни тебя, отвергнув лучших?
— Спроси у него!
Нескрытой дерзостью прозвучал ответ. Но Великий Шаман не захотел разгневаться.
— Хочешь ты или нет, Кокэчу, но ты должен сделать то, о чем хотел забыть. Ты клялся камнем черным и ветром светлым, что Тэнгри для тебя превыше всего и что я не ошибусь, приняв тебя в ученики; ты просил, и я взял, хотя знамение не было благоприятным. Отомсти, Кокэчу…
— Кокэчу отомстил бы. Но его нет. А Саин-бахши слишком слаб и забыл обо всем.
— Призови Тэнгри — и вера даст силу!
— Но у меня нет и веры. Пойми, учитель: нас гнали как бешеных волков!
…Да, как бешеных волков гнали их, гнали по черной земле и по пестрой траве, по высоким камням и по низким камням, по желтому песку и по серой соли, гнали, и находили, и убивали учеников Голоса Неба, Тэб-Тэнгри, не подчинившегося Чингису. Завернутого в кошму привезли его тогда из ханской ставки пьяные нухуры note 20 и бросили наземь; с глухим стуком рухнуло тело, а на посиневших губах, что еще утром взывали к Синеве, клубилась белая пыль. Верно сказано: аркан своей судьбы каждый вьет сам! не сам ли Тэб-Тэнгри сделал Чингиса?.. слепил из праха, вынудил кочевья склониться к грязным чорокам бездомного бродяги — но бродяга окреп и уже не пожелал слушать указы Неба; он махнул рукой — и четыре нухура, по двое слева и справа, тянули воловью жилу, захлестнутую на шее Великого Шамана, пока ноги не перестали стучать о землю. И было повеление: истребить змеиное гнездо — ведь душа учителя может уйти в одного из учеников и затаиться, дожидаясь часа… и многих тогда убили сразу, иным удалось спастись, но их имена и лица знала вся степь, как знала и то, что за голову каждого хан не пожалеет сотню баранов; и слово Чингисово было уже грозней запретов Неба… их искали, и находили, и давили тетивой, не проливая крови, одного за другим, и юрты, давшие им приют, сгорали в жирном огне вместе с хозяевами, накормившими кровников Чингиса; день за днем, ночь за ночью бежали они, но ханские псы знали свою службу и не отставали — и сорок голов были вздеты на пики у юрты владыки степей, все головы, кроме одной: безвестно сгинул в соленой пустыне малыш Кокэчу, козявка Кокэ… исчез, захлебнулся кровавой пеной, растаял волчонок, словно степная роса под солнцем, — и забыли его все, но не хан. И, умирая, уже Обладателем Мира и Владыкой Народов, он припомнил давнее и — едва ль не последним предсмертным всхлипом — приказал: ищите пока не найдете…
— …И я не могу, не могу, не могу! Пусть жизнь уже не жизнь, пусть смерть будет не смерть, но нет у меня сил, учитель! А хан давно мертв…
Но все так же тихо и неколебимо ответил Великий Шаман:
— Он мертв, и душа его плачет. Но живет его семя: ты должен отомстить, Кокэчу.
И были слова, но не было голоса…
…Я знаю, что должен, учитель, знаю, я мечтал об этом когда-то, пока голова не стала белой, я и сейчас порой мечтаю, иначе — знаю это! — Синева отвергнет меня в урочный час и душа будет метаться на ветрах, волчицей воя над степью. Но и тогда не хватило сил; откуда же взять их теперь, учитель?
— этого не сказал, это лишь подумал старый бахши, но Тэб-Тэнгри все равно услышал, и вновь в кровавом полумраке прошуршал короткий смешок.
— Вижу: ты все-таки мой ученик, Кокэчу. Не обманывай себя — ты не сможешь забыть и простить тоже не сможешь, потому что я — в тебе, а значит, я не мертв. Говоришь, у тебя нет сил, Кокэчу? Но разве твой мальчишка слаб? И разве он не меркит?..
— Замолчи! — срывая голос, выкрикнул Саин-бахши и проснулся от собственного крика.
…Все было тихо. Только топотали за стеною кони да бренчал морин-хур там, где горели костры, грея черигов note 21.
А Великий Шаман все так же сидел напротив, грузный, пахнущий тлением, и янтарные глаза его были спокойны.
— Я пришел, ибо пришло время, Кокэчу, и я не уйду; отныне я всегда буду рядом с тобой, разве ты не понял еще? Те, кто уходит, не отомстив, не приходят к Синеве…
— Оставь Ульджая… — жалобно попросил бахши. Вся сила старого тела вышла с криком, и теперь руки постыдно дрожали; он поймал правую ладонь левой и усмирил, но голова все равно тряслась, словно овечий курдюк после жирного лета. — Оставь; у меня нет никого больше…
— Он не твой, Кокэчу! — Янтарные диски сузились по-кошачьи и снова разошлись. — Тэнгри послал его тебе, и воля Синевы была в том, что ты выжил. Слышишь, Кокэ-козявка? — ты выжил, чтобы вырастить его! Вспомни…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});