Лев Вершинин - Двое у подножия Вечности
— Скручивало, и все. Вот, приходили, шептали пред Божидаром, а после… сизым дымом исходили на месте. Ну-у… а как церковь поставили, перестали являться; известно, в церковь нечисти ходу нет.
— И что ж?
— Да все. Больше не приходили…
— Козни диавольские! — крестясь, вскрикнул Феодосий.
Воевода же бородою дернул.
— Так и люди мыслили. И то: дым сизый — и нет никого. А может, и глаза отвели… не проверить уж.
— Еще спрошу, воевода. Отчего в Киев не отвезли диво такое? Зачем чудотворного кумира в глуши оставили?
— А не похотел плыть! Не пошел в ладью с берега, словно в землю вкипел; так его святой водой окропили и весть послали в Киев, Ярославу. Пращур мой, Борис Житобудович, воеводил над дружиною, что угодника на подвиг привезла; он и повестил Мудрому. А вскорости повеление получил: рубить городок порубежный; был слух: виденье явилось князю от Божидара…
Хлебнул глоток меда.
— …а какое виденье, о чем — не обессудь, сам не ведаю. Только с той поры род наш здесь и сидит в городовых, от пращура и до меня; и я градец сей сыну оставлю…
Помолчал недолго и добавил — с печалью нескрытой:
— Коли вернется живым Микулка…
Расхотелось говорить, стоило лишь о сыне вспомнить. И, поняв, поспешил Феодосий выспросить недоспрошенное:
— Остатнее, Борис Микулич! Отчего ж ни в печерах киевских, ни даже и здесь никому сия правда неведома?
А воеводу вдруг сморила тоска; накатила хмельная усталость. Но так страстно вопросил чернец, что нельзя было не ответить.
— Эх, отче, — усмехнулся совсем по-доброму, — тут-то все ясно: в Киеве Лавру грабили-переграбили, только ленивый золото с куполов не драл; умные отцы в Новгород сошли от татьбы либо в Смоленск; дурни остались обычай блюсти, да ведь по-дурацки и блюдут. Все как заведено, а без разуменья, без памяти всякой. А наши смерды все позабыли давно, окромя баек дурных, а мещера, да мурома, да мордва крещеная — тем паче: и помыслить стыдятся, что были в кои-то веки нехристями…
Встал, встряхнул седой гривой.
— Мутит что-то. Ты иди, отче, иди. И прости, коли чего, не серчай; скорбен я ныне излиха…
Подмигнул — глазом совсем уж трезвым, но сверх меры усталым.
— А все ж хотел бы знать я, какой такой на тебе грех; да ладно, после о том поговорим. Любопытен ты весьма, отче, и славно, что любопытен… глядишь, еще и к тавлейкам пристрастить смогу…
Подошел, протянул широкую ладонь. И монах, чуть помедлив, подал свою, тут же утонувшую в воеводском рукопожатии.
— Ступай, отче. Завтра Господа славить станем, иже избавил от поганых, завтра и посидим вновь. А пока что…
На пороге остановясь, несильно хлопнул по худому плечу:
— Пока что уж помолись за гражан козинецких новопреставленных, и за товарища моего незадачливого, за Михайлу Якимыча, и за Ондрюху Саватеева; и — особливо — Левонтия Кудрявчика помяни и Саню Бушка, живот сложивших за други своя…
— Помолюсь, воевода, — кивнул Феодосий.
— Крепко помолись, — настойчиво повторил Борис Микулич, — уж не поленись напоследок…
Затворив за гостем дверь, вернулся к столу, глянул в кувшин: не пуст ли? Нет, еще с треть плещется на дне. Плеснул в чару.
— Ну!
И, поперхнувшись, закашлялся. Чара со звоном покатилась по доскам. Явственно почувствовал вдруг: холодным потом Пробило спину, нечто невесомо-легкое, вовсе не ощутимое, почти коснулось затылка, почти ощупало, пытаясь пробраться под одежку; коротко, мгновенно — и явственно: липкое влажное прикосновенье…
…и озноб…
дрогнуло невысокое пламя над угольями в очаге, словно от ветра, расшвыряло по горнице клочковатые тени, то серые, то иссиня-сизые…
…дымные сизые тени…
тряпками обвисли руки, пальцы не сложились в щепоть…
…и заунывный отблеск-отголосок волчьего воя откуда-то издалека, из-за стен, от татарского стана…
задрожала вокруг, заколыхалась скользкая черная паутинка, зыбкая, вовсе даже не различимая, готовая исчезнуть…
…в сизом дыму…
Не понял сам, что вопит, и после вспомнить не мог, как оказался у оконца, как вышиб локтем слюдяные пластины…
Несильный предрассветный ветерок влетел в пролом, швырнул в лицо снежную крупу; морозцем обожгло глотку. Аж зажмурился воевода, а когда раскрыл глаза, не было никакой паутины, и теней клочковатых не было, и синие огоньки прыгали над потревоженными углями, а мягкий снег под окном был бел даже в предутреннем сумраке.
В чуть скрипнувшую дверь просунулся на шум ночной служка.
Изумленно оглядел пробитую слюду, оброненную чару.
Кинулся подтирать.
— Кыш! — выдохнул воевода. Не смог прикрикнуть, слишком уж колотило в груди. Хватило и этого: парень исчез, успев, однако, утереть лужицу тряпицей.
Ясно было: уже не уснуть.
— После, — сказал воевода то ли себе, то ли скорбному лику Спасителя в красном углу, — после отоспимся…
Сперва не так уж и силен показался воеводский мед, разве что на вкус противен. Дурнота на мгновенье перемкнула глотку, заворочалась в чреве, но тотчас и сгинула; совсем несильно застучала в висках. Да вот еще ноги словно бы чуть обмякли. А так… все слышал Феодосий, все сознавал. Но стоило лишь выйти из душного терема, и уже на крыльце, у лесенки, звонкий морозный воздух удесятерил хмелю силы.
Ухватившись за перильце, устоял; покачиваясь, сошел на утоптанный снег. Сблевал. Покуда добрался до прицерковной избенки, дважды оскальзывался, падал, но не расшибся: то ли полушубок уберег, то ли и впрямь везет пьяным.
Шагнул во тьму сеней. Стукнулся лбом о притолоку.
Охх, госсссподи!
Не зажигая свечи, скинул полушубок, рясу, подрясник. Стряхнул с ног поршни note 73. В одной рубахе рухнул на дощатый лежак.
С-с-с-п-а-ть…
Не вышло. Сосчитал до пяти десятков. Никак.
Вместо сна пришло отрезвленье.
И боль.
Синие глаза глянули в душу из тьмы.
…Велимирой звали ее. Ве-ли-ми-рой…
Вздрогнул Феодосий. Сжал в кулаках грубый волос рубахи.
Уйди! Уйди! Не мучь… Знаешь же: сам себя в клетку запер; разве мало?
Не уходит. Два синих-синих незабвенных озерка — два ножа в сердце…
Ох, воевода, неладен будь! Твой мед виноват. Растеребил, размягчил душу. А ведь казалось, отупела совсем. И то, — подумал, — зря что ли не снимаю власяницу?.. разве что в бане…
Разжал пальцы, ладонями огладил шершавую рубаху, привычную, будто приросшую к коже. Сквозь частое сплетение жесткого волоса ощутил рубцы. Все на месте. Усмехнулся слабо: ох и зудело же поначалу, ох и ныли расчесы, покуда не зажили шрамы…
Мука телесная радостью была: отвлекла, перешибла душевную боль. Недаром сам себя покарал…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});