Сергей Никшич - Соседи
– Не фундамент это, а основание для скамейки. Скамейку хочу поставить, чтобы посетители могли культурно на ней своей очереди ждать.
– И для скамейки нужно основание высотой в метр?
– Так ведь это на случай наводнения.
Но тут и сам Голова понял, что окончательно заврался, потому что наводнений в Горенке отродясь не бывало, и увел Акафея в свой кабинет, и налил ему янтарнейшего напитка, чтобы тот забыл про свои вопросы, а тем временем моргнул Тоскливцу, и пока Акафей блаженствовал над основательным куском куриной грудинки с нежинским огурчиком, которые Маринка, хотя и с проклятиями, но всего за несколько минут доставила из корчмы, во дворе закипела работа. И когда, чуть пошатываясь, Акафей выплыл на свет Божий из присутственного места, фундамента уже не было и в помине. Говорят, что его вывезли и утопили в озере, в которое ни один уважающий себя человек по доброй воле и на трезвую голову не сунется. И Акафею пришлось признать свое поражение, но на прощание он все же спросил:
– Ты скажи мне не как начальнику, а как другу своему, за какие подвиги ты решил поставить Тоскливцу памятник?
– Не было никакого памятника! – уверенным голосом ответил ему Голова. – Бабы придумали, как всегда, черт знает что, или мужики перепились. Не было, и все. Ну, сам подумай – за что ему можно поставить памятник?
И они вдвоем уставились на Тоскливца, который как-то незаметно, бочком, выполз на крыльцо, чтобы полюбоваться заходом солнца и заодно подслушать, о чем шепчется начальство. Может быть, он не был согласен с той тезой, что ему не за что ставить памятник, но виду не подал и так же тихо и снова бочком, как краб, ретировался в присутственное место.
И Акафей несолоно хлебавши убыл в райцентр. Докладывать ему было не о чем, разве что о том, что он неплохо пообедал, но по нему это и так было видно. Рассказывать, что при нем исчез фундамент, ему было не с руки. И оставалось только одно – доложить, что вздорный слух не подтвердился. «Везунок Голова! Везунок! – думал Акафей. – Воля моя, так я бы его…» Но продолжить свою мысль ему не удалось, потому что предложенный Головой напиток вдруг сковал его крепким сном.
И история с памятником постепенно отошла на задний план, и сами жители Горенки, причем даже очевидцы, уже через некоторое время были склонны считать рассказы о памятнике враньем. А лето тем временем все больше утверждалось в своих правах. Хорек богател не по дням, а по часам и с ужасом вспоминал те времена, когда ему приходилось тягать тяжеленные ульи. Правда, подобраться к Гапке ему не удалось, но он списывал это на недостаток времени и категорически отказывался признать, что его отшили из-за недостатка обаяния. Параська возвратилась сильно загорелая и даже каким-то образом помолодевшая. Первые три дня она даже удерживалась от критики Хорька, но потом ее терпение закончилось и Хорек, который последние двадцать лет не был в отпуске, вдруг узнал про себя, что он транжира и лежебока и что все заведение на ней одной держится, потому что у него на уме одно и то же, но таков уж ее, Параськин, крест, который, видать, нести ей до самой смерти. От Параськиной наглости Хорек совсем приуныл, а тут как назло Горенку стало засыпать деньгами.
А дело было вот как. В то памятное утро Голова приехал на работу совсем рано: бессонница совершенно его измотала – Васька, даром что привидение, не давал и шагу ступить без своей тошнотни о том, что подавай ему гнома для скорейшего выздоровления.
– Какое выздоровление? – кипятился Голова. – Выздоравливать может тот, кто еще не умер, а ты, прости Господи, дохлятина дохлятиной, только что мелишь всякий вздор. Гнома ему подавай! Где я тебе найду гнома, если их вообще, может быть, не существует?
– Это ты, Василий Петрович, существуешь как диковинное домашнее животное, которое Галочка выгуливает для моциона, когда захочет, да кормит деликатесами. А потом, когда ты ей надоешь своими выкрутасами, даст тебе пинка под зад и будешь ты тогда, как ты говоришь, «существовать» в сельсоветской кладовке на осколках от товарища Ленина вместо перины.
Сказав гадость, Васька гнусно зареготал, словно он был не кот, хотя и бывший, а по крайней мере, отставной прапорщик. И так продолжалось всю ночь. А под утро Голове приснилась Олечка с его факультета. Он явственно увидел ее перед собой. В крепдешиновом платье, с белоснежной улыбкой от уха до уха и прямыми, до плеч, волосами. Она посмотрела на него и сказала:
– Ой, как я соскучилась по тебе!
И прижалась к нему, и поцеловала его, и он вдохнул ромашково-детский запах ее волос и на какое-то мгновение помолодел и душой, и телом, как помолодела бесстыдная Гапка. Но тут сон (хотя разве можно называть сном то, что реальнее, чем жизнь?) закончился. И он, старый, проснулся с подушкой, которую крепко прижимал к себе. И понял, что то ли память, то ли черт над ним произдевались. И хотелось ему плакать, громко, навзрыд, но Галочка спала возле него так тихо и мирно, что он не посмел и звука издать. Но ночь была погублена несостоявшейся молодостью. Вот в каком настроении заявился Голова в присутственное место. А тут как назло якобы подобострастный, а на самом деле наглый Тоскливец, зашел прямо перед ним и забыл придержать перед начальником дверь, которая обидно, со скрежетом, захлопнулась перед Головой. Надо ли и говорить, что Голова так распахнул дверь, что чуть не сорвал ее, бедную, с петель, но когда он ворвался в помещение, его встретила радостно-обезоруживающая улыбка Тоскливца, который так посмотрел на Голову, как смотрит пятилетний ребятенок на папу, который принес ему новую игрушку. И Голова не нашелся, что ему сказать, только проворчал что-то, как старая собака, песенка которой уже спета, и ушел в кабинет смывать печаль чаем. Но после чая успокоение не наступило, и он вышел из кабинета и подошел к столу Тоскливца, который как раз заполнял какой-то тошнотворный гроссбух маловразумительными цифрами.
– Ты почему мой памятник испортил? – поинтересовался Голова у отпетого повесы и интригана. Но тот, как всегда, когда не был уверен, что отвечать, притворился, что не слышит, и принялся сосредоточенно сосать ручку, словно она могла подсказать, как ему быть.
Но и Голова был не лыком шит и не намеревался спустить ситуацию на тормозах.
– Мне, герою, – вещал он, – благодарные односельчане решили поставить памятник, а ты его собой испохабил. Да еще Павлика и Хорька туда прицепил! С их-то харями. И что они изображали? Утраченную невинность, которой никогда и не было? И борьбу с бутылкой горилки за справедливость? При том понимании, что права всегда оказывается бутылка? Так?
Но все его словесные пируэты были обречены на поражение, потому что подлый Тоскливец, вероятно, решил грозу переждать и притвориться до лучших времен глухонемым. Тем более что сельсовет был пуст, сослуживцы задерживались и никто не слышал, как Голова делает ему выволочку. Но Голову такой оборот дела никак не устраивал, ибо он решил раз и навсегда вывести Тоскливца на чистую воду.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});