Дом Одиссея - Клэр Норт
Ты, ты, ты…
Пенелопе приходит в голову, что у нее есть прекрасная возможность задать эти вопросы сейчас, заглянуть в сердце и разум женщины, из-за которой был сожжен мир.
Но она молчит.
На языке у Елены скопилось слишком много ответов, которые не всякий сможет выслушать. Да, даже жена Одиссея, которая до сих пор ждет возвращения мужа домой. Ведь что сказать Пенелопе, если Елена ответит: а, да, конечно, Менелай, закончив убивать Дейфоба и вырезать младенцев Трои, выпустил свой гнев и на меня, прямо на палубе корабля, на глазах у всех своих людей, вот в таком он был настроении, но разве можно его за это винить? Знаешь, это моя вина. Это все – моя вина. Все это. Все, что люди сотворили со мной. Виновата лишь я.
Или что ответить, если Елена рассмеется и скажет: о боги, конечно, я сбежала с Парисом! Конечно, сбежала! Я была ребенком. Я была вечно хихикающей инфантильной девчонкой, в которой поддерживали инфантильность, внушив, что очаровательнее всего я в роли глупой девственницы, ломающейся, краснеющей и пищащей «о да, господин, как мило», склоняя набок хорошенькую головку; конечно, я сбежала с красавчиком, называвшим меня дамой! Конечно, я так решила. А ты бы так не сделала?
И что тогда ответила бы Пенелопа?
Принялась бы поносить царицу Спарты? Плюнула бы ей в лицо? Ударила бы по совершенной алебастровой щеке? Закричала бы: ах ты, гадина, разрушившая мой мир, мою жизнь? Ты забрала у меня мужа, это все ты, так и есть, ты во всем виновата!
Это было бы политически небезопасным шагом. А если и нет, Пенелопа понимает, что ей этого вовсе не хочется, и весьма озадачена таким заключением.
Поэтому она ничего не говорит и ни о чем не спрашивает. Именно так обстоят дела с Еленой. Так все и останется, пока моя милая леди, прекраснейшая из прекрасных, наконец не умрет в одиночестве на чужбине, где никто не будет знать ее имени.
И вот они сидят в тишине, две царицы, последние царицы этих земель, чьи истории воспоют поэты.
– Я слышала, – говорит Елена в никуда, ни к кому не обращаясь, разве что к небу, к неумолимой тишине, – что на Кефалонии есть храм Геры, матери всего сущего.
– Храмы Геры стоят по всем западным островам.
– Да, но не Геры как матери всего сущего. В этих храмах славят ее как жену, как покровительницу домашнего очага, но я слышала, что есть храм, где Геру чтут как создательницу, как повелительницу воздуха и огня, как великую мать, которой поклоняются на Востоке. В этот храм вхожи только женщины. Это правда?
– У некоторых… старомодные верования, – уклончиво замечает Пенелопа. – Многие женщины на островах славят Геру, Артемиду, Афину не так, как это принято на большой земле, а скорее как… богинь несколько более стихийного характера. Как созданий почти равных, а возможно, превосходящих мужчин. Мой муж говорил, что это глупые суеверия, и жрецы, конечно же, стараются положить этому конец.
– И жрицы? – уточняет Елена.
– Не подобает жене царя впутываться в религиозные распри, – отвечает Пенелопа.
Ее двоюродная сестра кивает:
– Конечно. Ты всегда была намного умнее меня.
Очередной глоток. Елена закидывает голову вверх, наполовину прикрыв глаза. Она любуется игрой света на своей коже, прохладными поцелуями ветерка. Ее шея длинна, выбившиеся пряди волос вьются вокруг лица. Пенелопа поглощена этим зрелищем. Она никогда прежде не видела, чтобы женщина вроде нее, царской крови и воспитания, так откровенно наслаждалась своими ощущениями. Все это, конечно, совершенно невинно: тепло и холод, игра света и тени на коже, – но все равно возмутительно, запретно, волнующе. Елена наслаждается ощущением власти над собственным телом. Она слушает море, и ее это успокаивает. Она вдыхает аромат крошечных цветочков, карабкающихся по стене за ее спиной, и радуется ему. И самое странное – осмеливается не скрывать этого. Пенелопа чувствует, как все сжимается внутри, и на мгновение ей кажется, что это зависть.
– Тебе так повезло, сестрица, – бормочет наконец Елена, – что у тебя есть такое место, как Итака.
– Я-то думала, нас считают диким захолустьем, – отвечает Пенелопа. – «Отсталые» – думаю, будет самым мягким определением.
Елена открывает глаза и поворачивается к Пенелопе с откровенным удивлением на лице:
– Вовсе нет! Ну, то есть да, конечно, вы и правда здесь слегка на отшибе, и, откровенно говоря, иногда устаешь от рыбы, но не позволяй поэтам и сплетникам давить на тебя, не позволяй! Здесь потрясающая свежесть. Волшебная тишина и умиротворение. Я знаю, что эта земля сурова, а море может быть жестоким – о милая, таким жестоким, бедняжка моя, – но представляю себе, как мирно сидеть под защитой стен твоего прелестного садика. Так мирно вдали от всего.
Пенелопа оглядывает этот маленький клочок земли, крошечный огороженный садик в самом сердце дворца и, кажется, видит его в первый раз. Конечно, она и прежде не раз проводила здесь время, отдыхая, расслабляясь после долгого дня, но это удавалось редко и с каждым годом все реже. Ведь множество других мест требовало ее внимания: огород, фруктовые и оливковые рощи, пахотные поля, сокровищница – и та, о которой известно ее советникам-мужчинам, и другая, которую она скрывает чуть получше. А еще тайные комнаты Урании, где они плетут заговоры, чтобы удержать власть, кожевенная мастерская и рыбацкая пристань. Она и забыла, когда смотрела на все это, на царство, считающееся ее владениями, не как на работу, а как на нечто другое. Даже море превратилось из серебристого покрывала в живую угрозу, несущую опасность к ее берегам.
Как странно, думает она, смотреть сейчас и вспоминать, что эта земля – даже Итака – прекрасна. В последние месяцы, правда, она изредка вспоминала об этом, когда египтянин Кенамон, пойманный в момент тихого одиночества, подставлял руки под прохладные капли дождя и шептал: «Пусть небеса хранят тебя, моя госпожа».
В такие моменты Пенелопа никогда не останавливалась, чтобы спросить Кенамона, что он видит. Недопустимо царице и жениху обменяться больше чем парой слов, тем более наедине, поэтому, приняв деловой вид, она проносилась мимо, притворяясь, что ее ничуть не взволновал его шепот.
Теперь я целую ее пальцы, сажусь между Пенелопой и Еленой, беру их руки в свои, словно невидимый мостик между двумя молчащими женщинами.
«Созерцайте, – шепчу я, скользнув губами по щеке Пенелопы. – Созерцайте красоту».
Море тихо шумит за стенами, защищающими их от ледяных порывов переменчивого ветра. Облака бегут в вышине, пухлые и мягкие, еще не разбитые падением на твердую землю внизу. Пчелы жужжат, собирая последний летний нектар. Ящерица, сливающаяся по цвету с камнями, на которых греется, скользит прочь от шевельнувшей ногой Зосимы, а Елена Спартанская, Елена Троянская поднимает лицо к солнцу, впитывая все великолепие этого утра.
Затем у входа появляется Эос, положив конец этому моменту.
– Моя царица, – провозглашает она, эти слова слетают с ее губ, лишь когда рядом чужие, которые ожидают их, – вам сообщение от вашего прославленного отца.
Пенелопа скачет верхом в сопровождении Автонои.
Она ездит не так, как полагается добродетельной женщине: скромно, неспешно, на спокойной кобыле. Вместо этого она подтыкает подол между бедер, приникает к лошадиной шее и несется галопом по запутанным тропинкам, известным лишь пастушкам и их сторожевым псам. Я оглядываюсь в поисках моей дорогой сестрицы Артемиды – это ее тайные тропы, и хлещущие на них ветви и жалящие шипы собирают кровавую дань в ее честь, в честь священной хозяйки дремучих зарослей. До меня доходил слух, что не так