Лев Вершинин - У подножия вечности
Лежа на спине, видел Кудрявчик в неясной мгле высоко над головой сплетенье ветвей; решеткою перепутались корявые, а меж ними на куски поделенное темно-серое клочковатое небо…
– Боярин-то живой?
– Дышит вроде…
Подполз Бушок к Михайле Якимычу, потрогал осторожно, ухо к груди прижал, распахнув ветхий тулупчик.
– Живо-ой… Бог даст, оклемается.
…только миг тому было тепло, а теперь – укусило грудь холодом; летит боярин с небес, но плавно летит, словно парит в воздухе, огибая звезды, и ни зги не видать, кроме точек ярких в полной тьме… а впереди туман белесый колышется… и вплыл боярин туда, и засветилось по сторонам мертвенное сияние, схожее со светом гнилушек. И не смог Михайла Якимыч разжать веки, но не удивился тому, а удивился, что и так все видит: и кусты, и дерева, окованные льдистой коркой… и Бушок-дружинник отчего-то на белом ковре сидит, ноги растопырив, – он-то откуда тут?.. и другой парень незнакомый чуть в стороне, грива рыжая инеем припорошена…
Тихо в лесу, покойно. Ровнее задышал Кудрявчик, медленно расслабляясь; шевельнулся Бушок, тоскуя от безделья.
– Кудрявчик! ух и стужа… девку бы счас, а?
– Снегурку разве что…
И засмеялись враз, негромко, с облегчением.
– Санька, накинул бы чего на боярина; не застыл бы.
– И то верно.
…но совсем не холодно было Михайле. Сквозь смеженные веки видел он незримое, и злился, и страдал: отчего так спокойны вы, молодцы? разве не видите черных пятен вокруг? нешто не чуете: подзывают они погоню, подманивают? и ордынцы идут от опушки, словно по тропочке… Захотел крикнуть, остеречь парней, но язык не шевельнулся. Тогда вспомнил боярин: да ведь сон же сие…
И успокоился.
А меж тем средь стволов клубилось нечто людскому глазу невидимое; погустела тьма там и тут, слиплась, потекла струйками к удальцам, подползла незаметно, Бушковой ноги коснулась, и выше, и накрыла всего… и опрокинулся Бушок на спину, ногами засучил, скрючился, весь окутанный студенистой мгляной пленкою, а Кудрявчик, понять не успев, не проснувшись даже, изогнулся и забился в корчах на снегу, заходясь неслышным воплем…
И видел все это боярин!
Из темноты же набегали уже, косолапя по снегу, татары, набегали по пояс почти в нетронутых сугробах – и ослеп боярин, упал из сна в бесчувствие, напоследок лишь сумев углядеть темное шевеление там, где миг тому были молодцы… а степняки бежали, пыхтя, много их было, никак не одолеть в схватке…
…и в последнее мгновенье, уже из-под занесенной сабли, успел прыгнуть в кусты, тенью во тьме раствориться Кудрявчик, только хвост пушистый мелькнул. А Бушок, рыча, взвился с места, распластался в полете, впился вспененной пастью в горло ближайшему ворогу и рвал, не выпуская, пока полосовали его в пять ножей, разбрасывая по темным кустам клочья серого меха и паркие красные ошметки…
Тогда наконец ощутил боярин сквозь бесчувствие: легла на сердце каменная глыба – и давит, давит… все сильнее, сильнее… все слаще и слаще… И последнею мыслью стало: вот она, смертушка, вот она, сладкая… иди же, иди ко мне, милая… не обмани… Потому как сил больше нет.
И не обманула смерть страдальца.
…А перед рассветом, в поздних, уже рассеянных сумерках, выполз к вратам козинецким матерый волчина, серый с густой прорыжью. Брюхом прижался к снегу, задрал пасть к студеному небу.
И завыл.
Долго выл, тоскливо, покуда стрелой не угомонили…
Слово о шелковой мудрости и лепестках ба-гуа
…Казнить до рассвета запрещает Яса;[45] даже наихудшим из смертных, кроме предавших доверие властелина, позволено в последний раз увидеть солнце. Это мудро, ибо есть у судьи время перерешить, и это милосердно, ибо слишком страшно умирать во мраке.
Поэтому виновных привели к большому костру и велели ждать…
Четыре кипчака и горбоносый широкобородый уйгур сидели на корточках, не охраняемые никем, и лица их были безучастны. Они не просили пощады: рассеченный войлок юрты нояна засвидетельствовал вину. А рядом с обреченными, в назидание, уложили тех, кто умер из-за их нерадивости: вислоусого кипчака с синими пятнами удушья на оскаленном лице, и канглы с шеей, изорванной жутким лесным зверем, и еще одного канглы – на нем не лежала печать смерти, лишь на спине, слева, темнела крохотная запекшаяся дырочка.
Позорная казнь от железа ожидала черигов. Кровь их прольется на снег, и оскверненные тела не лягут на погребальный костер; это было страшнее быстрого взмаха клинков, и все же кипчаки хранили достоинство, хотя лица казались белыми даже в зыбкой предрассветной мгле; и только уйгур быстро и беззвучно шептал нечто, взывая к своему непонятному богу, и в огромных миндалевидных глазах его клочком уходящей ночи замерла тоска.
После суматохи умолк стан. И лишь издалека, из-под ворот города урусов, когда забрезжил первый свет, донесся унылый вой волка. Повисел в зимнем небе и оборвался взвизгом…
И стало светлеть, но солнце не взошло. Скрывшись за тучами, оно шутило со смертниками, оно пряталось от них – а быть может, жалело недостойных и хотело отсрочить конец. Но это было жестоко, потому что ожидание смерти страшнее ее самой. И Ульджай пожалел черигов, приказав не медля сломать им спину; сначала подумал даже удавить тетивой, но слишком велик был проступок, и недопустимо, чтобы иные, любящие поспать в карауле, решили, что им при случае тоже выпадет подобная милость.
Неслыханное милосердие явил ноян! – все понимали это, особенно обреченные; поэтому они, все пятеро, припали к чорокам Ульджая, а потом старший из них, поджарый кривоногий кипчак с уже заметной проседью, громко воззвав к Тэнгри, улегся ничком на вытоптанный смерзшийся снег. Опустившись коленом на спину богатура, десятник ертоулов крепко ухватил его за голову; переплетая пальцы на лбу наказуемого, искоса поглядел на Ульджая и резко дернул.
Хруст. Короткий вскрик.
Несколько мгновений спустя пятеро лежали, скособочившись, странно неподвижные, и только по кончикам пальцев порой пробегала едва заметная дрожь. Тэнгри пожалел своих детей, искупивших вину наказанием: кипчаки лишились чувств, они умирали тихо, и широко раскрытые глаза их бездумно смотрели в низкое серое небо. И только уйгуру не сумел помочь его бессильный, бессмысленный бог: рука десятника дрогнула в рывке, и теперь бородач сипло хрипел, все понимая, но не умея умереть быстро, и по виску его от края ресниц текли крупные слезы.
И вырвалось наконец из-за пелены солнце!
Радуясь совершившейся справедливости, оно раскидало в стороны тучи, выбросило во всю ширину взгляда огромную, ясную, бесконечную синеву; оно отразилось в застывших зрачках наказанных кипчаков и заискрилось в прозрачной слезе упрямо не умирающего уйгура.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});