Возвращение (СИ) - Галина Дмитриевна Гончарова
Так что...
Устя поклонилась в пол.
— Прости, царевич, не признала я тебя. И тебя, боярин, не признала. Не думала, что на ярмарке, да таких людей увижу. Не в палатах, не в золоте. Не гневайтесь на меня, девку глупую. Не ожидаешь каждый день-то царевича увидеть, как и жар-птицу повстречать не ждешь. Где вы, а где я.
Мужчины заулыбались.
Бабы, конечно, дуры, но эта точно умнее других. Хотя бы понимает, что дура. И раскаивается.
— Да ты не гни спину, красавица, — Фёдор молчал, и Данила Захарьин привычно взял разговор на себя. И то, не привык племянник с девушками говорить. Холопок на сеновал таскал, было такое. А вот чтобы с боярышнями... несподручно ему. И причина на то есть, но сейчас не ко времени о ней думать. — Не гневаемся мы на тебя, все ты правильно сделала.
Устя послушно разогнулась. Боярин даже отступил на шаг, и девушка сообразила. Конечно, Аксинья-то лицо утерла, а вот она так и стоит чумичкой. А и ладно, пусть пока.
— Сама я на себя гневаюсь, боярин. Мне хотелось рябины на варенье купить, вот и уговорила я няню со мной на ярмарку сходить. А тут такое несчастье! Когда б не ваша помощь, я б и сделать ничего не смогла.
— Впредь тебе наука будет, — согласился Данила, который поневоле привык разговаривать с женщинами. С такой-то сестрой, как у него! Ее поди, не послушай, мигом голову откусит, что тот трехглавый змей! — Так куда кучеру ехать прикажешь?
— Заболоцкие мы, — созналась Устя. — Боярышня Устинья Алексеевна я, боярин. А брат мой, Илюшка, государю нашему служит верно.
— Илюшка Заболоцкий твой брат? Знаю я его!
— Брат сейчас в имение укатил, с отцом. А я вот... дура я, боярин. По прихоти своей глупой и сама в беду попала, и нянюшке, вот, плохо.
На няньку боярину было плевать. А вот интерес племянника он заметил. Потом и разговор поддержать решил.
— Фёдор Иванович, когда позволишь, я распоряжусь? Пусть колымагу пригонят?
— Распорядись, — согласился Фёдор.
Данила шагнул назад, говоря что-то слугам, а Фёдор наоборот, сделал шаг вперед, оказавшись почти рядом с Устей.
Сильно закружилась голова.
До тошноты, до боли.
Ногти впились в ладони, под сердцем полыхнул черный огонь.
Ты!!!
Ты, гадина, меня отправил на смерть!
Ты меня приговорил!
ТЫ!!!
Как это — пытаться справиться с сухим черным огнем, который разгорается все сильнее под сердцем, который пожирает тебя, набирает силу? Устя едва сдерживалась.
А Фёдор Иванович сделал то, чего и от себя не ожидал.
Взял у второй девушки, которую едва и заметил, тряпку, намочил ее — и провел по лицу Устиньи, убирая грязь, мел, краску. Так и замер, глядя в серые глаза.
— Ты?!
* * *
Любовь?
Ха, вы это кому другому расскажите! К своим двадцати двум годам перевалял Михайла по сеновалам жуткое число баб и девок. Первая у него в четырнадцать и случилась, вскоре после бегства его со скоморохами. С тех пор его и подхватило, и понесло.
И крестьянки, и горожанки, и купчихи, и боярыни — кого у него только не перебывало! Кто только слезами по зеленоглазому парню не уливался!
А что? Лицо смазливое, руки сильные и ласковые, речи сладкие — чего еще бабе надо? А и принесет зеленоглазого ребенка в подоле, так Михайле-то что с того? Не его печаль!
А тут...
Вроде бы изба полутемная, бабка на лавке лежит, та девка, которой он мошну скинул рядом с ней стоит. Вторая разговаривает.
Какая она? Та, которая говорит?
Да обычная, наверное. Под краской размазанной и не поймешь. Фигурка такая... аппетитная, словно яблочко наливное, коса толстенная, ну так что же?
А вот заговорила она — и Михайла вслушался, сам того не желая. Что такого в ее голосе? Не поймешь, а ведь слушал бы и слушал...
А когда царевич руку протянул...
Бывает такое.
Как удар, как гром тебя поразил, и остаешься ты лежать навзничь. Было такое с Михайлой. Когда гроза была, их со скоморохами в чистом поле застигло, и неподалеку в дерево молния ударила. Они тогда сколько-то времени все неподвижно пролежали, и потом были, словно шальные.
Вот и сейчас...
В темной избе лицо боярышни вдруг засияло так, что смотреть стало страшно. Обожгло, впечаталось в память, в сердце, глаза закрой, так ее и увидишь, словно на изнанке век ее лик выведен!
Какие у нее глаза? Губы?
Да Михайла бы и век на то не ответил! Смотрел бы и смотрел. И лучше ему ничего не надо...
Красивая?
А он и того не знает. Потому что она не красивая. Она — единственная в мире. Вот такая, как есть.
Устинья Алексеевна Заболоцкая.
* * *
Не был никогда Фёдор особенно любезен с девушками. Вот в гостях у Истермана, у лембергцев, там ему полегче было. Там девки другие, они и посмеяться могут, и с мужчинами рядом сидят, и платья у них другие. Не такие балахоны!
А боярышни...
О чем с ними говорить-то надобно? Стоит кукла глупая, разодетая, разнаряженная в сорок пять одежек, вся набеленная — нарумяненная. Там и не поймешь, то ли человек перед тобой, то ли чучело какое! Глазами хлопает, а двух слов связать и не может. Чужеземных языков не ведает, беседы поддержать не может.
А мать и дядюшка еще и в уши шепчут, мол, бабе ум не надобен. Бабы для другого нужны!
Как же!
Матушке про то бы и сказали! Мол, не надобен тебе ум, баба, обойдешься.
Но было и нечто такое....
Не мог Фёдор забыть ту девушку, которая его вылечила. Не мог.
Закрывал глаза — и ее видел. Словно светлый образ. И сейчас... она?!
Мнилось — сразу узнает, как встретит. Но смотрит — и понять не может. Та? Другая?
Тонкие брови поднялись, в серых глазах изумление мелькнуло. А потом маленькая рука уверенно взяла у него тряпку, еще раз прошлась по лицу, стирая остатки краски. И Устинья пристально вгляделась в царевича.
— Не бывал ты в нашем доме, царевич. Прости, коли где встречались, а я и не помню?
Фёдор даже пошатнулся, так горько ударило разочарование.
Не она?!
А так похожа...
* * *
Чего Устинье стоило говорить спокойно? Она и сама не знала. Внутри все горело, корчилось, серым пеплом осыпалось.
Я!!!
Я, та самая ненужная, нелюбимая,