Константин Соловьев - Америциевый ключ
- Он… Он становится человеком? – выдавил из себя Ганзель, не в силах оторваться от этого чудовищного и, в то же время, удивительного зрелища.
- Не на сто процентов, разумеется, - ответила Греттель, наблюдающая за трансформацией деревянной куклы с нескрываемым интересом, - Иначе это было бы чудом даже по меркам геномагии.
Когда преображение завершилось, Ганзель готов был поклясться, что все-таки на сто процентов. Внутри саркофага стоял, все еще немного пошатываясь от слабости, человек. В его худом теле, больше подходящем подростку, чем взрослому мужчине, не было ничего того, что могло бы намекнуть на его прежнюю природу. Ни мха, ни древесины, ни янтаря.
Преображенный Бруттино провел пальцами по своему новому лицу, пробуя кожу пальцами и, видно, удивляясь ее непривычной мягкости. Потом по груди, бедрам. Его грудь, ставшая менее массивной, зато пропорциональной, колебалась от дыхания. Лицо нельзя было назвать симпатичным, но по меркам Вальтербурга оно определенно выглядело миловидным и юным. Мальчишеским. Ганзель видел, как рот мальчишки приоткрылся, сверкнув белоснежной эмалью – Бруттино смеялся.
Смеялся, глядя ему в глаза сквозь толщу стекла.
- Ты превратила деревянную куклу в живого мальчика, - сказал Ганзель благоговейно, мысленно благодаря судьбу за то, что его и Бруттино разделяет неразрушимая преграда, - Можешь говорить что угодно, но это чудо.
Греттель с некоторой досадой дернула себя за прядь белых волос.
- Чудеса геномагии характерны тем, что за них часто приходится платить, братец.
- О чем ты? – настороженно спросил Ганзель, - Зелье отравлено? Оно убьет его?
- Нет, я не лгала ему. Зелье самое настоящее.
- О дьявол, - пробормотал Ганзель, догадавшись, что она имеет в виду, - Но ведь там, внутри…
Греттель кивнула.
- Да. Возможно, это будет самая дорогая цена, заплаченная кем-то за возможность ощутить себя человеком.
Ганзель рефлекторно отстранился от стекла.
Бруттино все еще смеялся, но его тело вновь начало меняться. И быстро стало видно, что новая деформация – куда более зловещего толка.
Гладкую и упругую юношескую кожу пронизало серой паутиной, которая становилась все плотнее с каждой секундой. Зубы стали вытягиваться, превращаясь в уродливые костяные наросты, пронизывающие челюсть насквозь. Глазницы задрожали и стали сползаться к переносице, сливаясь друг с другом. Бруттино поднял руки – и стало заметно, как ужасно и стремительно видоизменяются суставы и мышечная ткань. Из живота стали расти новые конечности, больше похожие на прозрачные рыбьи плавники, позвоночник стал удлиняться, ноги скрючились, посерели, стали суставчатыми и грубыми.
Ганзель знал, что стена саркофага непроницаема для любой гено-инфекции, но все же машинально отнял руку от стекла. То, что творилось внутри, походило на пруд с бурлящей водой, полный яростных голодных пираний. Пруд, куда сбросили неосторожную жертву. Рыбье пиршество кипело – все новые и новые гено-штаммы, отведав на вкус тело Бруттино и обнаружив в нем вполне человеческие хромосомы, включались в пиршество.
Несколько секунд Бруттино удавалось сохранить хотя бы в общем человекоподобную форму, но это быстро закончилось. Его плоть пузырилась и бурлила, ежесекундно меняясь, обрастая новыми конечностями и теряя их, таяла и вновь нарастала. Бруттино запрокинул голову. Судя по его распахнутой пасти, которая еще секунду спустя сменилась гноящимися слизистыми хоботками, он кричал.
- Это ужасно, - прошептал Ганзель, наблюдая за тем, как тело Бруттино, беспрестанно трансформирующееся, теряет свой предел генетической прочности. Жара, выделившегося при форсированной перестройке всех органов и тканей, было достаточно, чтобы жидкости вокруг него кипели, а в воздух рвался пар.
Бруттино распадался на части. Последние мгновения своей жизни он не был похож ни на человека, ни на дерево, являя собой огромные комья бесформенной плоти, покрытой вперемешку чешуей, слизью и шерстью. Из них, слепо шлепая, пачкая стекло густой маслянистой жижей, тянулись жуткие и отвратительные конечности – клешни, хлысты, жвалы и руки. Все это медленно таяло и стекало вниз, как ком грязного снега. Пока не превратилось в беспокойно дрожащую коричневую лужу, по поверхности которой еще метались, претерпевая свои последние трансформации, остатки того, что еще недавно было человеком.
- Не головастик, - хладнокровно заметила Греттель, созерцая лужу, - Жаль.
Ганзель лишь сплюнул от отвращения.
- Гадкая смерть. Даже для чудовища вроде него.
- Он сам выбрал ее, братец. Мог бы жить сотни лет под стеклянным колпаком. Но решил хотя бы минуту побыть человеком. Он знал, на что идет.
- Думаешь, это было самоубийство?
Греттель несколько секунд думала, потом пожала плечами.
- Нет. Я думаю, его все-таки ужасно тянуло ощутить, что же это такое – быть человеком.
- Даже если за это придется расплатиться мучительной смертью?
- Да. Он родился куда более сильным и выносливым, чем любой человек, но его уязвляло то, что человеком ему никогда не стать. Форма жизни, которая казалась ему глупой, непрочной и уязвимой, оказалась недостижима. Но эта форма жизни владела миром, и на ее фоне он всегда оставался чужаком, изгоем, чудовищем. Ему во что бы то ни стало надо было стать человеком. Доказать, что он, лишенный и капли человеческого геноматериала, не хуже прочих. Это сделалось его навязчивой идеей, изувечило психику. Он пытался уверить себя в том, что человечество – дрянь, вырожденная культура, доживающая последние дни, но в глубине души ничего не мог с собой поделать. Ему нужно было стать человеком, хотя бы для того, чтоб понять – каково это…
- Он добился своего.
- Глупая деревянная кукла не понимала, что она уже в большей степени человек, чем сама замечает. Не кожный покров делает человека человеком. И не нервная система. Бруттино научился мыслить по-человечески. Мстить по-человечески. Но этого ему было мало. Он хотел большего и…
- Сестрица, - пробормотал Ганзель, - Может, ты не заметила, но я истекаю кровью. Если твоя тирада продолжится еще столько же, придется в скором времени вырезать еще одну деревянную куклу – чтоб она заменила тебе брата.
Греттель нахмурилась, прозрачные глаза недовольно потемнели.
- Ты – хитрая старая акула, братец. Такую не так-то просто отправить на дно.
- Да, - он позволил себе улыбнуться, - Хитрая, старая, но очень уставшая акула. Дай-ка плечо, обопрусь… И мушкет не забудь.
Пока Греттель вела его к выходу, Ганзель смотрел лишь себе под ноги. И лишь у самого тоннеля, ведущего к фальшивому очагу, обернулся. В полутьме лаборатории полусфера саркофага мерцала тускло и заманчиво, как огромная чашка Петри с кляксой препарата внутри. Когда америциевый ключ навеки упокоится на болотном дне, ни одна сила уже не сможет ее раскрыть.
Так она и будет стоять, столетиями, тысячелетиями - огромный сверкающий памятник единственному существу на свете, которое осмелилось стать человеком – и заплатило за это.