Генри Лайон Олди - Рубеж. Пентакль
Гринь сглотнул:
– Никак угрожаете мне?
– Дурень, – дьяк сплюнул. – Дурень, дурень… Дурень! Грозить тебе… Против села пойдешь? Против совести пойдешь? Твой же батька в могиле перевернется… хоть и так уже, поди, переворачивается… Дурень!
Народ в конце улицы переговаривался все громче. Подступал ближе – Гринь увидел среди соседей уже и Касьяна, и Касьянового отца, который о чем-то толковал с отцом Оксаны.
– Подумать надо, – сказал Гринь шепотом.
– Думай, – неожиданно легко согласился дьяк. – Знаю, хлопец ты умный и придумаешь хорошо. Как придумаешь, приходи. А не то, гляди, сами к тебе придем.
Гринь повернулся и ушел в дом – не попрощавшись, против вежливости, не поклонившись людям.
Ему смотрели вслед.
…Брат.
Гринь всегда был старший, самый старший, братишки ковыляли по двору, сестра орала в корзине, родителей не было весь день, надо было качать и баюкать, до хрипу орать колыбельные, вытаскивать неслухов из собачьей будки, вытирать сопли, лупить хворостиной, снова вытирать сопли, утешать… В сердцах отлупив меньшого братишку, Гринь уже через несколько минут раскаивался, ему жаль становилось маленького, ревущего и несчастного, он с трудом поднимал брата на руки, тот обхватывал его за шею и тыкался мокрой мордочкой в щеку.
А вот сестру Гринь не любил. Она всегда орала и мешала спать и выплевывала «куклу», едва Гринь пытался заткнуть ей рот. «Люли-люли!» – выкрикивал он и качал колыбель так, что дите едва не вываливалось наружу. «Люли-люли… Замолчи, а то задушу!»
Потом все забылось. И вспомнилось в тот день, когда сестру хоронили – она первая не выдержала голода, с малолетства худая была и болезная…
Гринь обнаружил, что стоит посреди комнаты с ребенком на руках. И малыш гукает, пытаясь потрогать Гриня за усы. И чертененок теплый, и очень похож на мать, вот если бы только не ручки эти, четырехпалая и шестипалая.
И медальон с золотой осой.
– Люли-люли, прилетели гули… что мне с тобой делать… что мне с тобой делать…
Он ходил и ходил по комнате, раз за разом повторяя свой вопрос, и от частого повторения слова его превратились в лишенные смысла звуки. Младенец не отвечал – пригрелся, заснул у братца на груди; Гринь уложил его в корзину, пристроил сверху вышитый матерью полог.
Долго сидел на лавке, свесив руки между колен.
Потом встал, оделся, взял шапку и пошел к Оксане.
* * *– Завтра Касьян сватов присылает.
Гриня, против ожидания, пустили в хату. Оксанины сестры шушукались на печи, Оксана стояла в сторонке и ковыряла на печи известку – хотя рано еще, завтра будет ковырять, когда сваты придут.
Гринь присел на уголке стола. Оксанины родители сидели на лавке плечом к плечу – почти одного роста, оба сухощавые, суровые, со складками у бровей.
– Откажите Касьяну, – сказал Гринь.
– С какой радости?
– Сам сватов пришлю.
– Что за горе! – в сердцах сказала Оксанина мать. – Извел девку, истомил… И деньги уже есть… только куда дочь отдавать – в хату, чортом отмеченную?!
– Бесененка выкинь, – тяжело проговорил отец. – Попа позови, пусть покадит и все что надо прочитает. Коли пообещаешь, что завтра же – откажем Касьяну.
Оксана уткнулась в печку лбом. Так и замерла, не глядя ни на кого.
– Обещаешь, чумак? Чтобы завтра же…
Гринь молчал.
– А нет, так убирайся! – внезапно разозлилась Оксанина мать. – Душу тянуть из девки… чтобы ноги твоей не было!
– Он пообещает, – сказала Оксана, и по голосу ее было ясно, что она с трудом сдерживает слезы.
– Молчи, когда старшие говорят! – Оксанин отец опустил на стол кулак так, что подпрыгнули миски и кринки.
Гринь проглотил слюну.
– Обещаешь? – ласково, почти умоляюще спросила Оксанина мать.
Гринь молчал.
Оксанин отец поднялся с лавки. Широко распахнул дверь; прошелся по хате холодный сквозняк. Указал Гриню на выход:
– Вон.
Гринь не шелохнулся.
– Вон, сучье племя! Ведьмачий сын, чортов пасынок, чтобы духу твоего здесь не было!
Гринь поднялся и вышел.
В спину ему грохнула дверь; пройдя несколько шагов, Гринь наткнулся на поленницу, споткнулся, встал, удивленно глядя перед собой и не понимая, как это можно было промахнуться мимо калитки.
– Гриня…
Оксана выскочила ему вслед. Без свитки, босиком.
– Гринюшка, да что ж ты… да как же ты отказываешься от меня, я тебя из чумаков ждала, молилась, на дорогу ходила, все глаза проглядела! Все думала, как свадьба будет… как в дом к тебе приду… Гриня, не хочу за Касьяна, откажись ты от матери своей ведьмы, от байстрюка чортового, возьми меня за себя, обещал ведь!
– Обещал, – сказал Гринь мертвыми губами.
– Так откажешься от байстрюка?!
Гринь перевел дыхание. Положил руки Оксане на плечи, ей ведь холодно без свитки.
В тот день его выпорол отец, как оказалось, без вины; Гринь сидел в бурьяне под чьим-то забором и ревел в три ручья, не столько от боли, сколько от несправедливости. Она подошла – коса до пояса, в стиснутом кулаке, в чистой тряпочке – сокровище.
«А у меня яблоко!»
«Ну и что, – сказал Гринь сквозь слезы, – у нас во дворе целая яблоня стоит!»
«У вас дичка, – засмеялась девочка, – а это яблоко из панского сада».
И развернула тряпочку. И Гринь вылупил глаза – такого чуда видеть не доводилось, наливное, будто из воска, желто-розовое яблоко в пятнышках веснушек… А запах, запах!
«Ты не реви, – благожелательно сказала маленькая Оксана. – Ты, это самое… Хочешь, дам откусить?»
– Гринюшка… отдай байстрюка.
Он помолчал, слыша, как бьется ее сердце.
– Отда… отдам.
– Обещаешь?
– Обещаю…
– Мама! – Оксана, спотыкаясь, метнулась к дому. – Мама, батька… он обещает!!
Громко, на весь двор, зевнул в своей конуре Серко.
* * *Значит, судьба.
Значит, судьба тебе такая. Исчезник тебя зачал, мать моя тебя родила, да ты же и убил ее. А теперь все. Свою жизнь загубить, да еще Оксанину – дорого просишь, братишка. Так дорого, что и медальоном золотым не откупишься.
Гринь едва доплелся до дома. Все бродил кругами, оттягивал время, когда войти надо будет, младенцу пеленки поменять да и отнести его, младенца, на расправу, на эк-зор-цизм.
А коли правда, что из-за этого малого новая засуха прийти может?! У кого пять детей – останется один или двое…
Дорого просишь, братишка. Не такая тебе цена. Не понесу тебя никуда. Дам знать дьяку – пусть сам приходит с людьми да и берет. А мне со сватами надо договариваться – чтобы завтра же Оксану засватать, завтра!
Прыть-то поумерь, Касьянка. Не для тебя девка. Вон, бери на выбор: Приська созрела, Секлета, Одарка…
Смеркалось.
Гринь долго стоял перед собственными воротами. Не решался войти; странно, остервенело гавкал Бровко на короткой цепи: то ли не признал хозяина, то ли замерз.
Вошел. Остановился среди двора. Мерещится – или дверь приоткрыта?!
«Хату простудишь, – недовольно кричала мать. – Живо дверь закрывай, живо…»
В хате было холодно. Остатки тепла вынесло сквозняком; еще в сенях Гринь зажег свечку.
Корзина стояла на столе пустая, вышитый матерью полог лежал рядом.
Гринь ушибся головой о притолоку.
Вот, значит, как… Пришли и взяли. Вот следы сапог на пестром половичке… Пришли и взяли, Гринь хоть сейчас может сговариваться со сватами, еще не так поздно, только что стемнело.
Ни о чем не думая, Гринь полез за печь и проверил тайни*!*чок. *!*Деньги были на месте – ничего не пропало. Хватит, чтобы*!* *!*стол накрыть и музыку нанять. Хватит, чтобы земли прикупить и нужды не знать, жену баловать обновками, а детей – пряниками.
Разве не для этого он жарился под солнцем в степи?! Разве не для этого рисковал жизнью, отбивался от разбойников и откупался от мытарей?
Гринь стянул сапоги. Перемотал онучи; зачем-то обулся снова. Наклонился над опустевшей корзиной – теперь Оксана будет складывать в нее чистое белье.
Корзина пахла младенцем. Кисловатым, молочным запахом.
* * *Он застал их на площади перед церковью. Горели факелы, будто в праздник; луны не было, зато из-за обилия звезд небо казалось обрывком церковной парчи.
Младенец орал.
Орал от холода, или от голода, или от страха; дьяк читал что-то по книге и, силясь перекричать младенца, охрип.
– Вы что творите?! – закричал Гринь издалека еще, на бегу. – Вы зачем человеческую тварь невинную мучаете, Божьим словом прикрываетесь, как воры?!
Те, что стояли на площади, разом обернулись. Хмурой решимостью повеяло на Гриня, решимостью, отчаянием и злобой: