Клещенко Елена - Наследники Фауста
О том, что было у меня на уме, я предпочла помалкивать. Безумная страсть, словно жалящая муха в «Метаморфозах» Овидия, погнала молодого дворянина через границу, в чужие земли, на поиски любимой - сиречь той самой хорошенькой простолюдинки, с которой он целовался год назад и о которой с тех пор не помнил. Навязчивый образ синеглазой девушки, плачущей и призывающей его, начал являться ему во сне не так давно - уж не в то ли время, когда Янка взялась за зеркальце?
Понимал ли он сам, что любовь внушена ему - назовем вещи их подлинными именами - колдовством? Задумывалась ли об этом Янка? И совсем уже причудливая мысль: а отличается ли наваждение зеркальца от обычной земной любви? Какая разница, чем вдохновлен навязчивый образ: зеркальцем из дома колдуна, волнением крови, сердечной привязанностью, упрямством человеческим или иными причинами? ведь следствия между собой не разнятся и одинаково зовутся любовью. Можно было опасаться, что колдовской морок быстро развеется - зеркальце Янка оставила мне. Но и любовный морок иногда исчезает слишком быстро, даже там, где колдовство не замешано ни сном, ни духом. А кроме того, красота Янки так несомненна и очевидна, что, можно надеяться, на смену колдовской любви придет обычная, обусловленная естественными причинами, и молодой пан, храни его Господь, вовсе не заметит разницы…
Студент Карл, когда узнал об отъезде Янки, не сказал ничего.
Глава 12.
Радение состоялось, и состоялось еще нечто иное, более важное и удивительное. После того как мы спустились в долину, я улучил время и, не сказавшись никому, ушел вместе с госпожой Исабель и еще двоими людьми из тамошней деревни, может быть, колдуном и его помощником. (Они принадлежали к племени, которое народ госпожи Исабель некогда завоевал, как их самих завоевали испанцы.) Взял я с собой только эти записки и попросил госпожу Исабель бросить их в огонь, если я погибну. Как показало дальнейшее, я поступил правильно, хоть и остался в живых.
Мы взобрались на помост, прикрытый наклонным навесом из ветвей, и все в свой черед вкусили напитка. Иисус и Мария, что за мерзейшая мерзость! Не знаю, чему это приравнять; мне показалось, прошла вечность, пока я корчился в судорогах рвоты, проклиная весь индейский божественный сонм и собственную глупость. Наконец я смог распрямиться и глотнуть воды. Старая ведьма и двое других ответили на мой бешеный взгляд радостными кивками, ропотом и пением стихов на своем языке - они очевидно радовались за меня, будто бабушки и дедушки, чей внук впервые вкусил от Святых Даров. Так подумав, я невольно вспомнил слова отца Михеля о «причастии наизнанку». Но таинство, как выяснилось, было еще в самом начале.
Мы уселись в круг под этим навесом, все четверо, и снова появилась чаша, из которой разлили в чаши поменьше. Я мысленно выбранился, но в чаше оказалось нечто другое (или то же, но в разведении) - гадкое, но переносимое. Опять все выпили, и трое моих товарищей занялись музицированием - госпожа Исабель (которой в этот миг совсем не подходило христианское имя) пела, колдун играл на глиняной свистульке, а третий подпевал и колотил в маленький барабан то кулаком, а то ладонью. Мне показали, что я должен хлопать в такт. Я подчинился, хотя ощущал себя полным дураком - разве что колпака с бубенчиками недоставало. Я думал уже, как бы уйти, не обидев моих наставников, но вдруг заметил - воистину, это нелегко объяснить даже на чистом немецком! - заметил, что предметы вокруг меня перестали быть, чем были, а превратились в нечто иное, хотя момента, в который совершалось превращение, я не помнил. И то же было с мною самим.
В начале радения я сидел, поджав ноги, как портной, на плетеной рогоже (таков их обычай везде, где я бывал), теперь же не чувствовал своих ног и локтей, а вместо рогожи передо мной и подо мной колебалась вода; волна догоняла волну и на гребнях сверкали солнечные искры. Я хотел протереть глаза, но не увидел своей руки и не мог понять, поднял я ее или нет. А в то же время я совершенно ясно видел и воду, и солнце, и небо в полосках облаков, какие бывают лишь над морем; и мысли не были мыслями сонного или пьяного, но я понимал все, что происходит, и говорил себе: так, колдовство началось. К тому же людям не снятся звуки, хотя в сон могут вплетаться звуки яви: услышав лошадиное ржание, спящий увидит лошадей. Тут все было наоборот: я слышал, как шумят волны, чувствовал запах моря, и даже мелкие брызги падали мне на лицо, но индейская музыка, и сами они, и шалаш - все пропало бесследно, и я беспрепятственно глядел в небо и летел вперед, на восток. Летел как стрела, выпущенная из лука, и не знал, куда меня направил неведомый стрелок, а хоть бы и увидел впереди страшную мишень, не смог бы остановиться или повернуть. Я порядком испугался, когда понял это, но вспомнил, что госпожа Исабель предостерегала меня от страха, и решил положиться на милость лучника, тетивы и ветра.
Потом движение волн замедлилось, одна поднялась к самым моим глазам, я увидел пену, медленно оседающую, золотистую от солнца, - пену в кружке с пивом. Полет закончился, я сидел за столом в том самом франкфуртском трактире, где некогда беседовал со студентами - и, уставясь на нарисованного оленя с золотым крестом меж рогов (вероятно, так же разинув рот, как и нарисованный святой), думал: добро, я в Германии, отсюда легче легкого попасть домой…
– Проклятье, Тефель, и еще раз проклятье, ни в чем на тебя нельзя положиться! Ничего не сделал, что должен был, только и сумел - обрюхатить дочку профессора!
На лавке рядом со мной сидел Генрих - с плеча свисает белый шелковый плащ, к берету приколот образок Иоанна Златоуста, кудри липнут к потному лбу, а довольная ухмылка явно противоречит словам.
– Чего это я не сделал? - огрызнулся я. Мне тоже было весело, пиво - Господи, пиво!… - дышало ячменем и хмелем, и теперь, наконец-то, все стало хорошо и так, как должно.
– Не разобрался с моим наследством! - гаркнул Генрих. - Я тебе дом для чего завещал?
– Чтобы вам самому гостить в нем, нет? - вспомнил я давний разговор.
– Вот! - он наставительно покачал пальцем перед моим носом. - Вот именно! А ты как меня принял?!
– Никак…
– Вот! О чем тебе и твержу!… Ну ладно. Я ведь, знаешь, теперь попрощаться с тобой должен. Опять и снова. Теперь - на всю вечность.
– Domine…
– Говори мне «ты», здесь уже можно, - Генрих усмехнулся. - Да, я умер. Наконец это случилось. И вот еще что, Тефель, - мне следовало тебя отблагодарить. Не люблю быть в долгу у хороших людей - занимать без отдачи надо у скверных…
– Брось ерунду молоть! - после таких слов «ты» далось мне без труда. - Это я у тебя в долгу, и в долгу останусь…
– Я еще не договорил, - сварливо перебил он, и я привычно заткнулся. - Кое-что доброе я для тебя - для вас обоих сделал. Хауф подох, и я к этому руку приложил.
– Хауф? Он пытался вредить ей?…
– Не бойся, сейчас сам все узнаешь. Поцелуй ее в щечку - мне так и не довелось. Прощай, Кристоф, я… ты, парень… А, ладно. Берет сними, дуралей!
Учитель сдернул с меня берет, сунул мне в руку и обернулся.
В проеме двери кто-то стоял. Женщина в черном платке прислонилась плечом к косяку, кажется, она плакала, однако худое лицо было твердым и строгим…
Я вскочил на ноги, но трактир уже переставал быть трактиром, стены и столы обнаруживали прорехи, как драная занавесь на ветру, и сквозь них виделось некое движение, темнота и огонек свечи…
Что сказать об этом? Я увидел тебя, мое сокровище, увидел нашего сына. Я говорил с тобой. О словах умолчу, предавать это бумаге нет желания и сил. Во всем этом плохо одно: я так и не узнал главного, а именно, правдиво ли это видение? Или хотя бы (сформулируем точнее) верю ли я ему?
Любой богослов вам скажет, что обманные видения и ложные надежды - исконный дьявольский трюк. Легко ли обмануть смертного, если не верит даже тому, что видят его собственные очи, и не уповает даже на то, что твердо обещано? Нелегко, но такой человек должен обманывать себя сам или же умереть.
Мария. Пусть я не верю видениям и снам. Но если это видение неправдиво, мне незачем возвращаться. Ибо меня спасет только одно: чтобы оно было правдой.
Затем я, должно быть, впал в забытье, потому что конца видения не запомнил. Теперь расскажу о том, какой подарок мне поднесла явь.
Совсем другое лицо я увидел, очнувшись. Не госпожа Исабель и никто из индейцев. Флягу у моих губ, несомненно, держала рука европейца, хоть и был он обожжен солнцем, как я сам. Это был испанец преклонных лет, монах - я разглядел тонзуру и седые волосы на висках. Тихий, но внятный голос:
– Рад видеть, что вы пришли в себя, досточтимый. Вы немец?
Говорить было трудно, но поднять голову для кивка еще труднее, и я сказал «да». Теперь я снова ощущал свое тело - и не особенно радовался тому, что очнулся живым.
Он говорил по-латыни; я оценил и безупречность языка, и вежливую замену привычного для них обращения «сын мой». И верно, иной лютеранин, - даже умирая от жажды и колдовских чар на обратной стороне Земли, - мог бы посоветовать проклятому паписту не набиваться в отцы к честным людям. Следовательно, он узнал во мне лютеранина?