Майкл Чабон - Союз еврейских полисменов
– Что у вас? – спросил Шпильман. – Еще какое-то предложение?
Литвак кивнул раз, другой.
– Ценнее Сиона? Мессии? Может, домишко на продажу?
Литвак встал и подошел к ребе. Двое голых с гиблыми телами. Каждый по-своему одинок. Из своего одиночества вытянул Литвак указательный палец и нарушил однородность мелких капелек конденсата, скопившегося на белом квадрате плитки. Два слова. Глаза ребе уперлись в слова, перекинулись к глазам Литвака. Надпись снова затуманилась, исчезла.
– Мой сын?!
Это не просто игра, – написал Литвак в кабинете на Перил-Стрейт, ожидая вместе с Робуа прибытия этого заблудшего неисправимого сына. – Лучше драться за сомнительную победу, чем праздно ожидать какими ошметками тебя накормят
– Я надеюсь, что в каком-то углу еще осталась вера, – сказал Робуа. – Может быть, еще есть надежда.
Обеспечивая партнеров, клиентов, коллег, помощников, работодателей кадрами, Мессией, финансированием в пределах, превышающих их самые дикие мечты, Литвак просил от них лишь одного: не требовать, чтобы он верил тому идиотизму, в который уверовали они сами. Если для них телица красная – плод божественного вмешательства, то для него эта рыжая телка – выкинутый из-под хвоста случая отход засунутых туда, случаю под хвост, многих тысяч долларов налогоплательщиков, потраченных на бычью сперму и оплодотворение пипеточкой. Всесожжение этой коровы – для них исполнение древнего завета и очищение Израиля, для него – необходимый ход в древней игре, на кон которой поставили выживание евреев.
Я в тот угол не ходок
Стук в дверь, и в щель просунулась голова Микки Вайнера.
– Я пришел, чтобы напомнить вам, сэр, – сказал он на добротном американском иврите.
Литвак непонимающе уставился в розовое лицо с припухшими веками и округлым детским подбородком.
– За пять минут до сумерек. Вы велели напомнить.
Литвак подошел к окну. Небо испещрилось розовыми и зелеными полосами по лучистому серому фону, напоминающему тело живого лосося. На небе планета – или яркая звезда. Он кивнул Микки Вайнеру. Закрыл шахматную доску-коробку и запер крючочком.
– Что в сумерки? – Робуа повернулся к Микки Вайнеру. – Какой сегодня день?
Микки пожал плечами. Насколько ему известно, обычный день месяца нисана. Как и его товарищи-сверстники, Микки Вайнер верил в предстоящее возрождение царства Иудейского и в Иерусалим как вечную столицу евреев. Так же, как и они, соблюдал он правила и предписания. Молодые американские евреи в Перил-Стрейт блюли диету, праздновали положенные даты, прикрывали темя кипой и носили таллиты, однако бороды подстригали по-армейски. В субботу они избегали работы и тренировок, однако не слишком строго. В течение сорока лет Литвак отвыкал от религиозных норм. Даже после аварии, лишившей его Соры, оставившей на ее месте зияющую дыру, даже в жажде смысла и голоде значения, оставшись перед пустой чашею и расколотым подносом, Литвак не стал более религиозным. «Черные шляпы» ему претили, как и прежде. После встречи в бане он ограничивался лишь минимально необходимыми контактами с готовящимися к походу на Палестину вербоверами.
Никакой сегодня день, – написал он перед тем, как сунуть блокнот в карман и выйти. – Сообщите мне когда прибудут
В своей каморке Литвак вынул изо рта протезы, небрежно швырнул их в стакан. Расшнуровал ботинки и тяжко уселся на складную кровать. В Перил-Стрейт он всегда спал здесь, в стенном шкафу-кладовке, – так значилось это помещение на планах проектировщиков. Удобно, напротив кабинета Робуа. Одежду Литвак повесил на крюк, багаж сунул под койку.
Он оперся на крашеные шлакоблоки холодной стены, посмотрел на противоположную стенку, повыше полочки, на которой стоял стакан с его зубами. Окон в шкафу не предусмотрели, поэтому звезду пришлось вызвать в воображении мысленным усилием. Порхающие утки. Фотографическая луна. Небо, темнеющее до цвета ружейного дула. Низко летящий самолет, заходящий с юго-востока, с пассажиром, который в планах Литвака одновременно пленник и динамит, башня и яма-ловушка, мишень и стрела.
Литвак поднялся, крякнул, приветствуя свою спутницу и собеседницу, боль. Суставы рвут металлические стержни, колени клацают, как педали раздолбанного пианино, металлическая арматура стягивает челюсти. Провел языком по слизи протезной замазки. С болью он и ранее знаком был не понаслышке, но после аварии тело стало чужим, слаженным и сколоченным неизвестно из чего. Насаженный на шест, сооруженный из обломков досок скворечник, в котором бьется летучая лиса его души. Как и любой другой еврей, рожден он в чужом мире, не в своей стране, не в том городе, в неверное время, а теперь еще и тело не то, неправильное тело. Может быть, то же самое чувство неправильности, кулак в еврейском брюхе, и заставляет его генеральствовать в этом еврейском предприятии.
Литвак подошел к стальной полке, которую сам привинтил к стене под воображаемым окном. Рядом со стаканом, в котором игральные кости зубных протезов свидетельствовали об искусстве Бухбиндера, еще один. В нем несколько унций парафина, затвердевших вокруг куска белой бечевки. Литвак купил эту свечку в какой-то лавчонке почти через год после смерти жены, чтобы зажечь в годовщину ее гибели. Годовщин ее гибели прошло немало, и Литвак этаблировал своеобразную традицию. Каждый год он доставал свечку-ежегодничек, глядел на нее, представлял, как он ее зажжет, представлял трепетание пламени, воображал, как лежит во тьме, а мемориал светит над его головой, разметывает вокруг светотеневые загогулины своего таинственного алфавита. Через сутки стакан опустеет, фитиль сгорит, металлическая эмблемка утонет в остатках парафина… Далее воображение отказывалось служить ему.
Литвак порылся в карманах штанов в поисках зажигалки, чтобы дать себе реальный шанс, предоставить выбор. Сможет ли он щелкнуть крышкой, высечь искру, зажечь огонь? Зажигалка – стальная «Зиппо» с вытравленной на боку рейнджеровской эмблемой и с глубокой вмятиной с другой стороны, которой она отразила какую-то часть налетевшего на них автомобиля или дороги, или дерева, не дала чему-то твердому прорваться к сердцу Литвака. Из-за горла своего Литвак больше не курил, зажигалку оставил при себе по привычке, как символ живучести, и никогда с ней не расставался. Днем в брюках, ночью рядом с постелью. Но сейчас ее не оказалось ни в брюках, ни возле койки. Он робко, по-стариковски обхлопал себя. Реконструировал события дня, до утра, когда должен был положить зажигалку в карман. Клал ли он ее туда сегодня? Никакого следа в памяти. В том числе и о вчерашнем дне. Не забыл ли он ее где-нибудь в Ситке, несколько дней назад? В отеле «Блэкпул»? Литвак опустился перед койкой, вытянул из-под нее свое имущество, перерыл, переворошил его. Нет зажигалки. И спичек нет. Только свеча в стакане для сока и человек, не знающий, как ее зажечь. Даже при наличии источника огня. Литвак повернулся к двери и услышал шаги. Тихий стук. Свечка-ежегодничек скользнула в боковой пиджачный карман.
– Ребе Литвак, они здесь, сэр, – доложил Микки Вайнер.
Литвак сунул в рот зубы и натянул рубашку.
Всех разогнать по комнатам я не хочу чтобы его видели
– Он не готов, – сказал Микки Вайнер. Сомнение в голосе, потребность в подтверждении. Менделя Шпильмана он в жизни не видал, слышал, конечно, байки о детских чудесах, может, сообщения о чудесным образом скисавшем или сбегавшем при упоминании имени Шпильмана молоке.
Он болен но мы его вылечим
Ни в коем случае не было частью плана Литвака намекнуть евреям Перил-Стрейт, что Мендель Шпильман – Цадик-Ха-Дор. Мессия явленный – какой от него прок? Исполненная мечта – наполовину разочарование.
– Мы знаем, что он всего лишь человек, – добросовестно разъясняет Микки Вайнер. – Мы все это знаем, ребе Литвак. Он человек и ничего больше, а то, что мы делаем, больше, чем любой человек.
Не о человеке забочусь, – пишет Литвак. – Всем по комнатам
Стоя на пирсе гидропланов и наблюдая, как Наоми Ландсман помогает Менделю Шпильману покинуть кокпит «Суперкаба», Литвак подумал, что, не знай он наверняка, принял бы их за возлюбленную пару. С такой привычной непринужденностью Наоми подхватила его под руку, поправила воротник рубашки, завернувшийся за пиджак, смахнула огрызок целлофановой пленки с прически… Она смотрела в его лицо, только ему в лицо, а Шпильман глазел на Робуа и Литвака; она смотрела с нежностью механика, выискивающего трещины усталости материала. Казалось непостижимым, что эти двое знакомы друг с другом не более трех часов. Три часа. Этого периода оказалось достаточным, чтобы сплести ее судьбу с его участью.