Виталий Корягин - Винг
Мать чуть подтолкнула вновь обретенного сына к отцу:
— Входи, мальчик, здесь все тебе рады!
Эдвард шагнул к старому тану. Альред встал, качнулся, оперся рукой с кубком о край стола.
— Здравствуй, сын! Что-то давненько тебя видно не было… И в каких же краях летал? — прежний, знакомый с детства отцовский гонор был на месте, но голос звучал чуть надтреснуто.
Рыцарь расправил плечи, выпрямился, сразу стал на полголовы выше отца. А когда уезжал, был вровень. С грустью понял, что и он основательно вырос, и старик ссыхается с возрастом.
Ответил спокойно:
— Я ездил далеко, в Святую землю…
Альред покачал головой:
— Я думаю, земля везде одинакова, а свята — одна родина…
Услышал шепот капеллана за спиной:
— Сын мой!
Обернулся, посмотрел на священника:
— Что, святой отец? Кощунствую?
Махнул кубком, тяжело сел, бросил мрачно:
— Зря ты, сынок, туда мотался!
Эдвард неожиданно легко согласился:
— Да, отец, ты прав, должно быть, зря!
Старик потянулся к кувшину с вином:
— Если понял это, значит, повзрослел. Как там, не уронил честь рода Вингов? Кто это тебя в глаз клюнул?
— Нет, сэр, честь в порядке, я старался… А глаз — ерунда, пройдет, отец.
— Ну, живи, раз уж вернулся. Вон! — тан кивнул на Бренду. — Кой-кому с тобой не терпится поздороваться.
Кузина, как и он, выросла за время разлуки. Он помнил хрупкую девочку, теперь его встретила женщина. И вряд ли уступит в красоте Ноэми, мелькнуло в голове молодого рыцаря, когда Бренда потянулась к двоюродному брату с поцелуем. Какое-то странное впечатление двойственности вызвало прикосновенье ее губ. Сначала на миг помстилось, что время пошло вспять, и перед ним вновь юная Бренда, когда-то подарившая ему первое в жизни чистое лобзанье любви. Но его лица коснулось жаркое дыханье с запахом сладкого вина, отрываясь от его уст, чувственно дрогнули полные губы, и Эдвард понял, что невинное прошлое ушло навсегда, и посмотрел на радостно улыбнувшуюся ему девушку уже не глазами обожавшего ее мальчика. Она, бесспорно, прекрасна как и прежде, юная сакская принцесса с золотыми волосами, чей милый образ он увез в памяти в жаркую Палестину, даже, пожалуй, еще похорошела, но… Выросла? Да, но не то… Повзрослела? Да, но и не это…
Сложно описать чувства, что ощутил в душе Эдвард в эту минуту… Бренды стало теперь, через два года, чуть-чуть слишком много: чуть полновата грудь, тесно ей в лифе белого, — о, она всегда любила белый цвет! — с длинными до полу широкими рукавами и шлейфом, девичьего платья, чуть тяжеловат рисунок прелестного лица, чуть больше, чем надо бы, выпуклы синие оленьи глаза, их можно, при желании, назвать уже и коровьими, чуть пухловата ручка прелестной формы… И так много в сумме набиралось этого чуть-чуть, что ему почудилось: из прежней милой девочки высовывается, не помещается в ней, другой, совсем не такой милый образ, а, точнее, образина, которую успел возненавидеть Эдвард, как противоположность Ноэми. Он насмотрелся за два года на знатных дам, всегда знающих, чего им хочется, и, конечно, понимающих, чего ждут от них. От кузины разило, если так можно выразиться об ощущении чисто интуитивном, этим знанием — знанием жизни, но не той, широкой, открытой, хоть и жестокой, из которой пришел Эдвард, а другой, альковно-душной, тесной.
Это мимолетное впечатление тут же поблекло, отодвинутое в сторону хлопотами по поводу приема блудного сына и брата обратно в лоно. Алан и Хью уже хлопали взаимно по плечам, знакомясь, воинов дружины, и через минуту жевали и запивали среди них. Эдварда усадили между отцом и кузиной, наложили в миску всякого столько, что не съесть и за неделю, тан сам кинжалом отхватил несколько самых лакомых по его мнению кусков для сына, велел подать лучшего вина, и Бренда с ласковой улыбкой не давала пустеть кубку кузена.
А мать села по другую руку мужа, оперлась подбородком на сплетенные пальцы, и все смотрела на своего взрослого мальчика. Он улыбался, встречаясь с ней взглядом, она слабо кивала в ответ. Эдвард помнил ее не такой, не странно тихой. Конечно, мать не помолодела за годы разлуки, видимо, и болезнь сказывалась, но грустить в такой знаменательный день?.. Что-то ее беспокоило, материнское сердце щемило: не все ладно с сыном!
За общим столом, тем временем, радовались встрече, кто как умел. Рабам, на радостях, добавили пива, а через полчаса выставили за дверь, и они, рыгая, отправились спать на конюшню и в свинарник. Притащили еще вина, бродячий музыкант надул волынку, все начали ему подпевать. Алан сказал, что у них играют по-другому, лучше, но, когда ему предложили продемонстрировать, стушевался, говоря, что у них в горах совсем другой лад настройки, и, вообще, мундштук вставляют в другую ногу.
Эдвард не пьянел, машина исправно убирала хмель из крови. Под звон кубков и стук кружек он размышлял, как сказать матери, что хочет ее увезти. Совсем не так, как в Палестине, решаясь ехать за ней, был он теперь уверен, что она захочет покинуть родину. Да и отпустит ли ее отец, рискуя больше никогда не увидеть?
А Альред, добавив пару-другую кубков к выпитому ранее, настроился благодушно, и все пытался соединить руки сына и племянницы, пьяно говоря при этом загадочные слова о славе рода и пользе для будущих наследников. Бренда опускала ресницы, смущенно хихикая, касалась кончиками пальцев замшевой перчатки Эдварда и, покраснев, отдергивала чуть липкую от варенья руку.
Наконец, старый тан встал, стукнул кулаком по столу, требуя тишины, и сказал нечленораздельный спич за процветание рода Вингов и во славу саксов, затем попытался, обняв, сблизить головы сына и приемной дочери. Бренда охотно подчинилась его руке, но Эдварда он даже на йоту не смог склонить. В пьяной фамильярности тан хлопнул сына по плечу и удивленно стал дуть на ушибленные пальцы. Не миновать бы ссоры, но, не дав выкристаллизоваться в пропитом мозгу мысли о подколодном сыне, с двух сторон к владетелю замка подскочили капеллан и старый сквайр Энвольд. Они заговорили старика, отвлекли от дум о мщении твердокаменному отпрыску, и, позволив опорожнить отвальный кубок, проводили, или, точнее, оттащили Альреда наверх, в спальню.
Эдвард вспомнил о гибели жениха кузины и понял, что много воды… и вина утекло здесь за два года. Тихо спросил Бренду:
— И часто он так? Ну, черта тешит?
Она пожала наливными плечами:
— Воздерживается… иногда… но если уж начал… Неделю может накачиваться! А потом ходит, за сердце держится и клянется всеми святыми больше не пить… до следующего раза.
Вернувшись минут через пять, капеллан позволил себе лишь неодобрительно покрутить лысой, как у грифа, головой, садясь за стол, а Энвольд, тоже несколько перебравший, доложил Эдварду оглушительным шепотом, подмигнув:
— Опочил!
Кивнув старику-сквайру, Эдвард отвернулся от Бренды и, протянув руку матери, нежно потянул ее ближе к себе, на освободившееся место, склонил к ней голову и стал вполголоса расспрашивать о здоровье, о житье-бытье в его отсутствие, попытался увлечь ее описанием чудес и реликвий мест, где бывал. Но разговор не клеился, леди Винг односложно отвечала на вопросы сына, и сама отчего-то не очень интересуясь подробностями рассказа.
Наконец, рассеянно кивнув через плечо на несколько раздраженное заявление Бренды, что, если всем не до нее, то она пошла спать, Эдвард заглянул матери в глаза, взял за руку и спросил:
— Мам! В чем дело-то? Ты будто и не рада… Она опустила глаза на стол, замолчала надолго, словно среди пятен от пролитого вина и растопленного жира искала слова, чтобы ответить сыну. Молчание затянулось, почти физически начало давить их обоих, но ощутив, что пальцы сына нетерпеливо дрогнули в ее ладони, женщина прерывисто вздохнула, как перед прыжком в ледяную воду, и тихо сказала:
— Я, конечно же, рада… Но как тебе объяснить, сынок?.. Мне все чудится, что ты, ну, не совсем ты! Не могу прогнать наваждение, что в тебе что-то подменили! Понимаю, тебе смешно слушать, сама пытаюсь одолеть это в себе. Милый, я должно быть, отвыкла, да и изменился ты очень, так возмужал… Подожди, пройдет это! Я по-прежнему очень тебя люблю, но… Непривычный ты какой-то! Повязка эта, перчатки с рук не снимаешь… Обжег ты их, что ли?
— Нет, мам, не обжег… — Эдвард опустил голову. — Тут долго рассказывать надо… Если в двух словах, ранили меня, тяжело ранили, почти убили! И остался бы я навсегда калекой… — он шепотом начал свой невероятный рассказ.
Мать неподвижно застыла, широко раскрыв глаза, молча слушала его, не перебивала вопросами, не охала, не сомневалась.
Когда Эдвард через полчаса замолчал, выложив все, она попросила севшим, как от слез, голосом:
— Покажи мне руку, сынок…
Он стянул под столешницей перчатку, мать долго глядела на мертвенную белизну, затем подняла на него скорбные глаза. Он втиснул пальцы назад в тесную замшу.