Майкл Чабон - Союз еврейских полисменов
— Они говорят на иврите? — дивится Берко. — Мексиканцы на иврите?
— Вроде так, — подтверждает Ландсман. — Не тот иврит, конечно, что у рабби в синагоге. — Уж в иврите-то Ландсман силен. Отличит от полинезийских разнопевов. Но его иврит традиционный — язык, пронесенный предками через века европейского изгнания, в масле и соли, как прокопченный в целях лучшей сохранности лосось, пропитанный дымком идиша. Этот иврит не используется людьми для общения между собой, с его помощью обращаются к Богу. Если и слышал Ландсман иврит в Перил-Стрейт, то не тот язык копченой сельди, а какой-то еще более колючий диалект: щелочной, кварцевый, кремнеземный. Возможно, иврит, принесенный в сорок восьмом сионистами, евреями выжженной пустыни, стремившимися сохранить его в чистоте, но, как и германские евреи до них, ошеломленные натиском идиша, вереницей невзгод и крушений. Насколько известно Ландсману, вымер этот иврит, мало носителей его осталось, и встречаются они раз в год в пустынных залах. — Я почти ничего и не услышал, одно-два слова. И скороговоркой, не уловить.
Он рассказал, как очнулся в комнате, в которой обнаружил эпитафию Наоми, о бараках и лагере, о вооруженных молодых людях.
Дик все это выслушал весьма внимательно, задавал попутные вопросы, вникал в детали.
— Знал я твою сестру, — сказал он Ландсману, когда тот закончил рассказ. — Жаль мне ее. И этот придурок… Рискнуть ради такого — вполне в ее характере.
— Но чего они хотели от Менделя Шпильмана, эти евреи с их визитером, который не любит шум поднимать? Чем они там занимаются? — недоумевает Берко. — Чего им вообще надо?
Эти вопросы Ландсману кажутся очевидными, логичными, ключевыми. Но Дика они расхолаживают.
— Не ваше дело. — Рот Дика превратился в коротенький бескровный дефис. — Эти евреи из Перил-Стрейт весят столько, что могут превратить прошлогоднюю коровью лепешку в бриллиант.
— Что ты о них знаешь, Вилли? — спрашивает Берко.
— Ни хрена не знаю.
— Тот, в «каудильо». Тоже американец?
— Не сказал бы. Скрюченный какой-то евреишка. Он не представился. Я и не интересовался. Сотруднику индейской полиции это ни к чему.
— Вилфред, речь идет о Наоми, — напомнил Берко.
— Понимаю. Но я достаточно знаю о Ландсмане… Да, бога мать, что, я не знаю работы детектива? Сестра или не сестра, дело здесь не в выяснении истины. Вы не хуже меня знаете, что, как бы мы ни выясняли истину, покойникам от нее легче не станет. Ландсман, понятно, хочет отплатить этой падали. Но это нереально. К их глоткам не подобраться. Никак.
— Вилли. Перестань. Не надо. Наоми…
Молчание, которым Берко продолжил фразу, несло понятное Дику смысловое значение.
— Ты хочешь сказать, что я должен сделать это для тебя?
— Да, Вилли.
— Наше общее детство… Там… Ну-ну…
— Черт с ним, с детством.
— Сейчас слезу пролью. — Дик наклоняется и жмет кнопку переговорника.
— Минти, принеси мою накидку, я в нее сейчас сблюю. — Он отключает переговорное устройство, прежде чем Минти успевает что-нибудь сообразить. — Хрен тебе, а не детская ностальгия, детектив Берко Шемец. Не буду я для тебя рисковать своей задницей. Но я знал твою сестру, Ландсман. Я завяжу на ваших извилинах такой же узелок, какой эти птенчики завязали на моих. И попытайтесь сообразить, что бы это значило.
Дверь открывается, молодая и очень плотная женщина, ростом еще ниже Дика, вносит медвежью накидку босса. Выглядит она как монашка, несущая плат с Христовым ликом. Разве что ступает побыстрее. Дик спрыгивает со стула, сгребает свой плащ и завязывает на шее с гримасой отвращения, как будто боясь заразиться.
— Обеспечь этого, — он тычет большим пальцем через плечо, в Ландсмана, — шмотками. Чем-нибудь повонючее, в гнилой рыбе. Возьми пальто Марвина Клага, он подох в А7.
34
В лето от Рождества Христова 1897-е итальянский альпинист Абруцци совершил восхождение на гору Сент-Элиас. Участники его группы, вернувшись в городишко Якутат, возбудили ажиотаж среди завсегдатаев местных баров и переполошили телеграфистов историями о чудесном видении, открывшемся им со склонов второго по высоте аляскинского гиганта. В небе перед ними возник город. Улицы, башни, здания, деревья, толпы народу, столбы дыма из труб… Крупный город в облаках! Некий Торнтон запечатлел видение на снимке. Впоследствии оказалось, что на этой туманной картинке изображен Бристоль, английский метрополис, увиденный альпинистами за двадцать пять сотен трансполярных миль. Десятью годами позже исследователь Пири профукал кучу денег в поисках Крокерленда — волшебной красы горной местности, болтавшейся перед ним и его спутниками где-то в небесных далях во время предыдущего похода. Явление назвали фата-морганой. Отражения и преломления, обусловленные метеоявлениями в атмосфере и человеческим восприятием, будоражили воображение многих тысяч обитателей планеты.
Взору Меира Ландсмана явились коровы. Белые в рыжих пятнах молочные коровы на призраках зеленых лугов.
Уже два часа тряслись три полисмена в направлении Перил-Стрейт, и вот Дик удружил им этим сомнительной желанности видением. Они жадно курили и лениво перекидывались оскорблениями, наслаждались толчками дорожных выбоин размером от мелкой тыквы до шестиместной ванны. Лес и дождь, от мороси до ливня. Проскочили через деревню Джимс. Стальные кровли у залива, домишки сгрудились в ожидании штормов, как последние банки консервов на полке бакалейщика. Сразу за переносной церковью пятидесятников мощение сгинуло, колеса принялись месить песок да гравий. Еще через пять миль поехали по сплошному киселю. Дик матерится и ворочает рычагом передачи, как Геракл дубиной. Педали газа и тормоза вездехода подогнаны под его фигуру. Дик нагоняет на свою колымагу ужас, как Горовиц на фортепиано, бушуя над клавишами рапсодиями Листа. Каждый ухаб обрушивает дуб Шемеца на рябинку Ландсмана, скрипят амортизаторы, хрустят кости детектива.
Джип вылез из грязи, седоки вылезли из джипа и принялись продираться через колючие кусты. Ноги скользят, намек на тропу угадывается по обрывкам желтой полицейской ленты на деревьях. Через десять минут балансирования в грязи и тумане, переходящем в ливень, уткнулись в проволоку забора. Проволока с колючками и под напряжением. Ровнехонько выстроились бетонные столбики, проволока аккуратно натянута, без слабин и разрывов. Добротная изгородь, на совесть сделана. На индейской земле, без всяких разрешений, насколько известно Ландсману. По другую сторону забора пасется его фата-моргана. На сочной фатаморгановой траве. Сотня изящных, рекламного обличья коров с аристократическими головами.
— Коровы, — тянет Ландсман, как будто мычит.
— Похоже, молочные, — добавляет Берко.
— Эйрширы, — объясняет Дик с видом знатока. — В прошлый раз я щелкнул разок-другой, и один сельхозпрофессор из Калифорнии их опознал. «Шотландская порода, — гундосит Дик, подражая профессору из Калифорнии, — известна неприхотливостью и способностью выживать в суровых условиях севера».
— Коровы, — повторяет Ландсман. Он все еще не может прийти в себя. Этого не должно быть. Видел он коров, знает с виду, понаслышке. В ранние дни «колледжей Айкса» программа развития Аляски осыпала иммигрантов тракторами и сеянцами, семенами и удобрениями. Евреи округа мечтали о еврейских фермах. — Коровы на Аляске.
Поколение Большой Медведицы пережило два существенных разочарования. Первое — самое глупое — вследствие полного отсутствия легендарных айсбергов, белых медведей, моржей, пингвинов, тундры, вечной мерзлоты, белого безмолвия и — главное! — эскимосов. До сих пор в Ситке на каждом углу можно встретить аптеку «Морж», салон причесок «Эскимос» или таверну «Нанук».
Второе разочарование — еще глупее — отражено в популярных песенках той поры вроде «Зеленой клетки». Два миллиона евреев выгрузились на берег и не увидели перед собою волнующейся травы, отмеченной массивными буграми бизоньих спин, не увидели бешено мчащихся на мустангах аборигенов в головных уборах из множества перьев. Только горные цепи да полсотни тысяч деревенских тлингитов, давно уже освоивших всю годную к использованию землю. Некуда расти, нечего делать, кроме как сбиться в толпу, как в Вильно или Лодзи. Сельхозмечтания миллиона безземельных евреев, подогретые пропагандой: фильмами, литературой, информационными брошюрами Министерства внутренних дел США, — оказались химерой. Время от времени какие-то утописты приобретали кусок земли, напоминавшей какому-то энтузиасту пастбище. Они закупали скот, издавали манифест, основывали колонию. А потом климат, рыночная конъюнктура и злая судьба стирали еврейскую мечту с лица земли.
Ландсман видит перед собой эту мечту в реальности. Мираж увядшего оптимизма, надежда на будущее, на которой он воспитан. Надежда, превратившаяся позже в мираж.