Вадим Давыдов - Киммерийская крепость
— А родители?
— Это отдельная история. Как-нибудь в другой раз. — Гурьев достал из кармана конверт и, положив на стол, чуть подтолкнул его к раввину. — Тут десять тысяч. Зима скоро, она здесь, конечно, не такая, как в Москве, но – и дрова нужны, и кое-что ещё по мелочи, наверняка. Если будут трудности – обращайтесь без церемоний, помогу, чем смогу.
Раввин посмотрел на конверт с некоторым ужасом:
— У нас небогатый шул,[63] реб Янкель, это большие, очень большие деньги для нас. Я редко читаю газеты, реб Янкель – учителям так существенно подняли жалованье?
— Жалованье – слёзы, ребе, — рассмеялся Гурьев, — а деньги берите смело, никакой гнивы[64] за ними нет, я их – скажем, выиграл. В лотерею. Я понимаю, реб Ицхок, вы меня видите впервые, но иногда так бывает – именно первое впечатление оказывается верным.
— Спасибо, реб Янкель, — поколебавшись ещё мгновение, раввин с достоинством взял конверт и положил в ящик стола. — Дай Бог тебе не знать горя за твою щедрость. А где жить, у тебя есть? Я могу тебя в дом к хорошим людям нашим устроить, будет кошер[65] всегда, и возьмут недорого, со своего?..
Гурьев махнул рукой:
— Я такой великий цадик,[66] ребе – не стоит. Я уже устроился. Мне удобно.
— Не годится еврею есть что попало, если можно соблюдать.
— Ещё раз спасибо за заботу, реб Ицхок.
Раввин всё понял и решил больше не настаивать:
— Хорошо, как знаешь, реб Янкель. Ты сможешь приходить на молитву?
— Нет, — улыбнулся Гурьев. — Разве что, когда занятий не случится, заскочу разок-другой к криас-Тойре.[67] А на праздники, на Изкор[68] – зайду непременно.
— Как же ты устраиваешься в школе, ведь там пишут в шабес?[69]
— Ну, реб Ицхок, — Гурьев вздохнул. — Я же апикойрес.[70] Это моя страна, я здесь живу, с этими людьми, с моими людьми, с моими детьми. Мне их, детей, учить надо, а не думать о субботе. Я знаю, вам это не нравится. Только у меня свой путь. Совсем не еврейский, но мой.
— Ты неправильно говоришь, реб Янкель, — раввин покачал головой.
— Правильно, ребе. Для меня – правильно. Законы – законами, но мой отец – дворянин и русский морской офицер, который погиб, сражаясь за эту страну. Да и ещё столько всего! Об этом – как-нибудь в другой раз. Их, мне видится, будет у нас немало. Поэтому здесь моё место. Не в синагоге, не в ешиве.[71] Не в Эрец Исроэл.[72] Тут.
— Да, реб Янкель, — раввин вздохнул. — Мир совсем спятил – бедные идише мэйдэлах.[73] Что говорить.
— Если бы всё было так просто, ребе, — Гурьев усмехнулся, — я понимаю, вы не могли знать. Правда, мне повезло с учителями, чего нельзя сказать о многих других. Наверное, неспроста мир сошёл с ума, и не только идише мэйдэлах кинулись искать счастья на стороне. Многие – очень многие. И кажется беднягам, будто они гордо реют, как буревестники, чёрной молнии подобны, как стрела, пронзая тучи. Такое время, ребе. Такой век на дворе. А на самом-то деле они просто болтаются, как дрек[74] в проруби. А мне нужно защитить и научить детей. Кого ещё можно научить. В том числе и тому, что поступать правильно – это поступать так, как хочешь, чтобы поступали с тобой. Вот ведь что главное, реб Ицхок, и вы знаете это наверняка не хуже меня.
— Дай-то Бог, чтобы ты оказался прав, реб Янкель. Один Кадош Боруху[75] знает, что из всего этого будет.
— Что-нибудь обязательно будет. А семья у вас есть, реб Ицхок?
— Я вдовец. Сыновья учились в ешивах в Лемберге[76] и Вильно,[77] потом – эта революция. Сейчас трое в Америке, уже есть у меня снохи и внуки, а младший сын учится в Иерусалиме. Слава Богу, пристроены и, в общем, довольны. Звали меня к себе, да я как-то не собрался, а теперь, — раввин тяжело вздохнул, поправил ермолку. — Да и на кого я здесь людей оставлю? Что есть у этих алтерн идн,[78] кроме шула и разбежавшихся по всей стране детей, которые и писем-то не пишут, потому что они забыли мамэ лошн,[79] а их старики так и не выучились русской грамоте? Да и староват я уже, реб Янкель, чтобы что-то менять в своей жизни.
— Такой философский у нас разговор получается, — изобразил невеселую усмешку Гурьев. — О вечном.
— А чему ты учишь детей, реб Янкель?
— Литературе.
— Так о чём же ещё могут говорить два любителя литературы, как не о вечном? — лукаво прищурился раввин.
— О суете, ребе. О злобе дня. Уж очень много её сделалось. Вы ведь хорошо знаете местных евреев, реб Ицхок?
— Надеюсь, неплохо.
— Мне нужен человек – неважно, кто – который с блатными на короткой ноге. С контрабандистами. У меня с одной из моих девочек неприятности. И я не хочу обращаться в милицию.
— Почему?
— Посмотрите на меня, ребе, — мягко сказал Гурьев. — Разве я стал бы разговаривать с вами о таких делах, если бы хотел кого-нибудь куда-нибудь утащить? Я просто утащил бы, и всё. А я хочу прояснить ситуацию. Может быть, произошло какое-то недоразумение, и нужно просто пошептаться со знающими людьми. И всё образуется.
— А если нет?
— Если нет, тогда пусть не обижаются, — улыбнулся Гурьев. — Я своих детей буду защищать. Поверьте, реб Ицхок, я это хорошо умею делать.
— Я, в общем, подумал об этом. Ты не похож на учителя, реб Янкель.
— Это правда. Действительно – я ни на кого не похож.
Раввин долго молчал, раздумывая. Гурьев не торопил старика. Он даже веки опустил и накрыл левую руку, сжатую в кулак, ладонью правой, чтобы не мешать раввину своим ожиданием ответа. Мудра Дзэн, последний, девятый знак Кудзи-Кири, дающий защиту Творца, делающий невидимым для врагов. В том числе для тех, которых иногда называют Врагами – с большой буквы. Раввин вдруг поднялся:
— Идём со мной, реб Янкель. Тебе одному не стоит, а меня там знают… Мне скажут. Идём.
Гурьев встал и последовал за раввином. Они вышли за ворота синагоги и зашагали по улице, миновали несколько дворов. Раввин остановился напротив выкрашенных зелёной краской глухих ворот, постучал в калитку. Раздался тяжелый, хриплый собачий лай. Кавказец, определил Гурьев. Основательная публика. Ну, посмотрим.
Калитка открылась, появился дядька, одетый по-крестьянски – даже в поддёвке. Еврея в нём выдавали только явно семитские черты лица, а так – кулачина кулачиной, мысленно усмехнулся Гурьев. Увидев раввина, дядька чуть поклонился, покосившись на Гурьева:
— Шолом алэйхем, ребе. Попрошу в дом.
— Шолэм, реб Арон. Борух дома?
— Дома, ребе. Проходите.
— Это реб Янкель, — кивнул на Гурьева раввин. — Заходи, сынок.
Гурьев вошёл, поздоровался коротко, тоже на идиш. Лицо у дядьки чуть разгладилось, и он махнул рукой, приглашая гостей внутрь.
Дом был большой, и хозяйство, судя по хозяину и хозяйке, крепкое, хоть и тяжестью какой-то, не очень весёлой, веяло из всех углов. Только три девушки, сидевшие за столом с книжками недалеко от печки, уставились на гостя без всякого страха и настороженности, зато с любопытством и интересом. И глазками застрочили, как положено. Вот где я её спрячу, решил Гурьев. Вот тут – ни за что вы до неё не доберётесь. Ни те, ни эти. Отличная мысль. Отличная. А тяжесть – это мы враз ликвидируем.
Дядька что-то буркнул на идиш, — Гурьев не разобрал, что, и девчонки, побросав книжки, хихикая и продолжая стрелять в гостя глазами, порскнули куда-то в глубину дома. Хозяин усадил раввина во главу стола, Гурьева – справа, сам сел слева. И посмотрел на гостей:
— Что за дело, ребе?
— Позови Боруха, реб Арон. У реб Янкеля вопрос к нему.
— А я не отвечу?
— Навряд ли, — вздохнул Гурьев.
Дядька посмотрел на него, спросил по-русски:
— Ты кто, человече? Не блатной, не мусор. Что-то не разберу я твою масть.
— Нет у меня масти, дядя Арон, — Гурьев чуть наклонил голову к левому плечу. — Не складывается с мастями. Я сам по себе.
— Ну, добре, — кивнул после паузы хозяин. — Договоримся, может. Борух! Сюда иди, охламон!
На зов появился здоровенный, как заправский биндюжник, парень в рубахе навыпуск, со встрепанными волосьями. Увидев гостей, сноровисто заправился, пригладил ладонью причёску:
— Здрассьте, ребе. Чего звали, татэ?
— Присядь, — кивнул дядька. — Поговори с человеком. Да не вертись, как угорь. Понял?
— Чего не понять, — парень подошёл к столу, отставил табурет, сел. — Можно и поговорить, если надо. Спрашивайте.
Раввин кивнул, и Гурьев, прищурившись, спросил:
— Тебе такая фамилия – Чердынцев – знакома?
— А-а-а, — криво усмехнулся парень, — Моряк, с печки бряк…
— Говори, что спрашивают, — хмуро проворчал дядька, не глядя на парня.