Бренная любовь - Элизабет Хэнд
Я пишу, дорогой Томас, дабы привлечь твое вниманье к одному прискорбному и непостижимому для меня случаю. Ты, несомненно, помнишь, что много лет тому назад попросил сообщать тебе о любых пациентах женского пола с определенными отклоненьями, каковые ты давно изучаешь и хотел бы научиться лечить. В моей больнице, как ты знаешь, в основном проходят лечение дети и молодые люди, коим душевные недуги доставляют немалые страдания на тернистом пути к респектабельной жизни. Пять месяцев тому назад ко мне поступила молодая особа. Ее привез, попросив не задавать вопросов о характере их отношений, один мой давний приятель. Ты, верно, понимаешь, о чем я толкую. Мой приятель – композитор, талантливый и подающий надежды, но не обретший пока широкой известности. Эта женщина разыскала его после того, как случайно услышала его произведенье у кого-то в гостях. Она представилась Изольдой, хотя мой друг полагает, что это лишь ее романтические выдумки, что в детстве она видела современную постановку сей оперы – грубейшее родительское упущение, я считаю! – и что в действительности зовут ее Марта.
Во Франкфурте у нее никого не было. Она сообщила, что ее бросил женатый любовник (это правда), однако временами она уверяла меня, что на самом деле это она бросила мужа. Не подлежит никакому сомненью, что она страдала dementia praecox[2] и, казалось, застряла в том возрасте между девичеством и зрелостью, когда девушки наиболее подвержены влиянью потаенных порывов души.
В повадках ее усматривались явные признаки половой инверсии; лицо иной раз обретало подлинно мужские черты – загадочная аномалия, коей я так и не нашел объясненья. Со мной она держалась развязно, от чего я пытался лечить ее водными процедурами. Именно на фоне водолечения она начинала вести себя особенно буйно, что натолкнуло меня на мысль тебе написать.
Нет, она не противилась, когда ее вели в душевую, и будто вовсе не замечала резких перепадов температуры водяных струй, которые делались то холодными, то горячими. Она разговаривала с водой. Из этих бесед мне стало ясно, что она воображает себя Ундиной. Как в стихах: «Видел русалок – прекрасных и странных? Волосы зелены, очи туманны…»
Лермонт ощутил знакомое биение в груди и вкус кислых яблок на языке, услыхал шелест ветвей на ветру.
Еще раз хочу напомнить тебе о вреде, каковой фантазии оперы подчас наносят женской душе! Судя по бессвязным речам Марты, она попеременно видела во мне то своего мужа, то любовника, а то и пленителя, что нередко случается с такими женщинами in extremis[3]. На четвертый день она так разбушевалась в душевой, что мне пришлось вколоть ей снотворное.
Лермонт спешно открыл последнюю страницу письма.
…продолжал вводить ей успокаивающее. Это останавливало припадки, но с каждым днем она все больше сникала и слабела.
Я уже начал составлять черновик этого письма, Томас, в надежде узнать твое мненье по данному вопросу и, возможно, просить твоей помощи, однако вчера утром меня разбудила сестра-хозяйка, прибежавшая ко мне домой с криками и известием, будто больница объята огнем. Я поспешил туда и обнаружил, что, слава богу, объята огнем не вся больница, а лишь одна палата. Палата Марты.
В этом огне она, увы, погибла, притом не одна. Когда пожар удалось потушить, я обнаружил на месте обугленные останки другого пациента. Дежурная медсестра заверила меня, что ни свечей, ни ламп в палате не оставляли: должно быть, он принес свечу с собой.
Много часов я просеивал останки и все же не нашел среди них никаких следов девушки, если не считать ее туфель. Мне еще предстоит выяснить, украл ли тот пациент ключ от ее палаты, или же она впустила его сама. Юноша он был безобидный, писал на досуге затейные сказочки, которые были мне по душе. Увы, все свои сочиненья он, похоже, унес с собой на тот свет, поскольку никаких бумаг в его палате я не нашел.
Судьба Марты – наглядный образчик пагубного воздействия низменных страстей на молодую женщину, чей норов еще не смягчен материнством и не усмирен остепеняющими объятьями мужа. Раймерих Киндерлиб, пожалуй, усмотрел бы некую зловещую иронию в ее судьбе, я же этого делать не стану. Когда я сообщил другу печальную весть, горе его было изрядно сдобрено муками совести. Мне нечего было отдать ему, кроме туфель той девушки и ее праха, который он обязался предать речным водам.
Итак, добрый мой друг, я глубоко сожалею, что по моей вине вы упустили возможность расширить свои познанья о женских одержимостях и, быть может, найти средство для их излечения. Надеюсь, моя оплошность не помешает вам и впредь считать меня другом, каковым я являюсь вот уже тридцать лет невзирая на разделяющее нас внушительное расстоянье. Я продолжаю с большим интересом читать любезно присланные вами статьи Лондонского фольклорного общества, хотя перевожу их медленно и, уверен, не без курьезных ошибок. Молю Господа о вашем здравии и уповаю, что мы еще не раз посмеемся вместе, как много лет тому назад, прежде чем Он заберет к себе наши души.
Всегда искренне ваш,
Генрих Гофман.
Лермонт отложил страницы и дрожащей рукой вытер уголок глаза.
Пропала. Опять.
Когда он был еще ребенком, отец, уходя на охоту с друзьями, позволил ему выгулять в лесу их гончую. Пес был еще молод, не обучен командам и так ретиво влек за собой юного Томаса сквозь заросли ольхи и утесника, будто задумал удавиться кожаным поводком. Томас давно умолял отца взять его с собой на охоту и столь же настойчиво выпрашивал собаку.
Однако минуло несколько часов – и он возненавидел зверя. Ненависть его мешалась с жалостью к глупому и беспомощному созданию, чья жизнь целиком зависела от неловкого, выбившегося из сил мальчишки. Лермонт помнил, как стоял на вершине холма – пес рвался с поводка, хрипел, что-то ужасно клокотало у него в горле, – а летнее солнце уже катилось к мерцающей внизу реке. Когда он наконец разжал пальцы и выпустил поводок, пес с