Валерий Елманов - Битвы за корону. Прекрасная полячка
— Стрелецкие головы — не дураки, — парировал я. — Лучше скажи, откуда столь много народу взял, чем соблазнил?
— Ты нам и подсобил, — криво усмехнулся он. — Ты да Димитрий. Эва, чего Освященный Земский собор по твоей подсказке выдумал. Чтоб мы за каждого холопа подати платили. Да мало того, и за закладчиков раскошеливались. Это ж сущее разорение. А царь на то согласие дал.
Я молча кивнул, переваривая новость и досадуя на себя — мог бы и сам догадаться, дело-то нехитрое. Сработал Дмитрий-«ледокол». Одна беда — слишком много льда оказалось на его пути, потому и увяз.
— Так как насчет?.. — И Шуйский, не договорив, вопросительно уставился на меня.
— А никак, — заупрямился я. — Сдается, ты так ничего и не понял из моих слов. Тогда поясняю: это не мне надо думать о спасении своей жизни, а тебе. Поздновато, конечно, но, пока стрельцы не подошли, время есть.
— А на что тебе самому этот ляшский свистун сдался? — горько спросил он меня. — Али мыслишь, мне неведомо, сколь меж вами неладов приключалось? Сказывал мне как-то Лыков, яко он тебя, будучи в Путивле, к смертушке приговорил. Еще б чуток, и его казачки тебя бы беспременно на тот свет отправили. А в Серпухове я сам видоком был, яко он тебя в узилище саживал. Да и когда ты опосля учиненного побоища на Волге в Москву возвернулся, тож в Константино-Еленинскую башню угодил.
— Но не казнил, — напомнил я. — Как видишь, сижу перед тобой живой и здоровый.
— Не казнил, — протянул Василий Иванович. — Рад за тебя, от души рад. — Но в голосе, вопреки словам, чувствовалось такое огромное сожаление, что я чуть не рассмеялся, а он меж тем продолжал: — Да ведь оно, учитывая таковские его капризы, токмо до поры до времени. Сказывают, бог любит троицу. Выходит, на четвертый раз ты, как знать, можешь и не спастись. О том не помышлял?
— Больше такого не повторится, — отрезал я.
— Это он тебе, поди, сказывал? — усмехнулся Шуйский. — Дивно мне такое из твоих уст слышать. Вроде и умен ты, князь, эвон как лихо наши тайны выведал, а ему веришь. Нашел кому. У него ж семь пятниц на кажной седмице. Ныне он покамест к тебе с Годуновым и впрямь со всей душой, за Эстляндию благодарен, а ты погляди, что он далее, через месячишко запоет, когда про нее запамятует. А теперь сам посуди — стоит он того, чтоб ты за него кровь свою проливал да живота не щадил. Мы ведь все одно — вовнутрь пройдем, поверь, ибо нам теперь иной дорожки вперед вовсе нет.
— Как же нет? — удивился я. — А на плаху?
— То не дорожка, то крестный путь, — мрачно пробурчал боярин. — И не вперед, а вверх. Но тебе с того проку не будет, поверь. Нас не станет — иные сыщутся, а нет… Дмитрий же известный сумасброд, потому такого наколобродить может — вся Русь кровушкой умоется.
Вообще-то прогноз был верным, но не человеку, сидящему предо мной, выдавать такие предсказания, и я озлился. Виду не подал, но спросил без обиняков:
— И что предлагаешь? Стать таким, как ты, и предать доверившегося мне человека?
— Не предать, — покачал головой Шуйский. — С таким я бы к тебе не пришел. Ты, князь, хошь и в ином стане, но в подлости тебя и ворог не попрекнет. А вот перейти на нашу сторону — иное. Перейти и нас… возглавить. Ну до прибытия Федора Борисовича. А далее его на царство и посадим, потому как он не просто законный наследник, но ажно двойной — и батюшки свово, и Димитрия.
— И проку? Вы ж потом и Федора на тот свет отправите, — усмехнулся я.
— Грешно тебе, князь, такое сказывать, — строгим голосом сделал мне замечание боярин. — Нешто мы нехристи какие али душегубы? Молодой Годунов — царь хоть куда, а главное — православный он.
— И Дмитрий православный, — возразил я.
— Перекрестился он у ляхов в поганое латинство али нет, мне доподлинно неведомо, — честно признался Шуйский, — но ты призадумайся, с чего подле него попы ихние вьются и отчего он их прочь от себя не гонит, ась? То-то и оно. Да и иного довольно. Ты сам, князь, погляди, чего он творит-то. — И он принялся загибать пальцы, обстоятельно повествуя о многочисленных грехах последнего царя.
Дескать, банями брезгует, после обеда не спит, телятину лопает. Святой водой запретил себя сбрызгивать, когда куда-нибудь из палат направляется. Другой обычай, чтоб его во время торжественных выходов бояре под руки поддерживали, тоже отменил… Всего я не запомнил, но к тому времени, когда боярин закончил перечислять государевы нарушения старого доброго порядка и вековых устоев, он успел загнуть все пальцы на обеих руках.
Досталось и Марине, которая кощунственно целует икону богородицы в губы вместо смиренного лобызания ее руки, предпочитает польское платье царицыному убранству, от русской пищи отказывается, а в кушанья, подаваемые ей за трапезой, вместо ножа тычет, прости господи, какими-то бесовскими вилами, точно такими же, коими в аду черти подсаживают грешников на сковороды. И даже на венчании своем она отказалась от предложенного патриархом причастия. Одно это говорит о многом.
— Вот и призадумайся. — И он выжидающе уставился на меня.
— Действительно, чего-то не того выходит, — вздохнул я, сделав вид, будто начал колебаться, и нерешительно протянул: — Раньше я как-то всего этого не примечал, да и не до того мне. Ты ж, боярин, сам знаешь, я в Москве всего ничего бываю. Можно сказать, набегами, в промежутках между Костромой и Эстляндией, а теперь, когда ты мне глаза открыл…
— А я тебе и главное поведаю, — оживился он и с заговорщическим видом огляделся по сторонам, не подслушивает ли кто. Но даже убедившись в отсутствии чужих ушей, он привстал на лавке, потянувшись всем телом поближе ко мне, и почти беззвучно выдохнул: — Не истинный он. Точно тебе сказываю. Подлинный-то давно в земле сгнил. Ты мне верь. Я ж сам в Углич ездил, потому ведаю, что говорю.
Он уставился на меня, ожидая ответа и не переставая боязливо оглядываться по сторонам. Вообще-то правильно боялся. Это мне наплевать. Я и сам давно знал о происхождении Дмитрия, притом куда больше самого Шуйского. А вот мои гвардейцы, услышав такое, могут и за сабельки схватиться — поди удержи.
Затягивая время, я отделался неопределенным ответом. Мол, надо подумать и взвесить как следует. Видя мое лицо, остававшееся невозмутимым, Василий Иванович осмелел и принялся меня уверять, что, мол, Иван Голицын нынче ездил в Воскресенский монастырь, и старица Марфа Нагая подтвердила, будто Дмитрий не ее сын. Сообщив об этом, боярин вопросительно уставился на меня — мол, чего ж тебе еще надо?!
Идиот! Неужто решил, что я хоть на миг поверю его вранью?! Так она и созналась при живом-то Дмитрии. Чичас, разбежалась! Иное дело, если бы она увидела его мертвым. Тогда все возможно. Но пока государь жив…
— Ты о том больше никому не заикайся, — почти ласково посоветовал я. — А Ивану передай, чтоб он свою басню засунул себе…
Шуйский, выпучив глаза, выслушал мои рекомендации о том, куда именно засунуть, и, смущенно заерзав на лавочке, принялся вновь вытирать платком лицо. Я не торопил. Время работало на меня, спешить ни к чему.
— А с людишками твоими как решим? — вспомнил он про свой последний козырь. — Ты ж вроде завсегда о своих холопах заботился. Может, учиним мену? Их, конечно, с государем не сравнить, но зато не один — пятеро.
Я невольно усмехнулся. То ли у человека от страха крыша поехала, то ли он, подобно утопающему, за соломинку хватается. Моей иронической улыбки ему хватило, чтоб понять — и тут не срослось.
— Ну да, ну да, — закивал он своей плешивой головенкой и предложил новый вариант: — А ежели я всех пятерых в обмен за свою голову предложу?
Я почесал в затылке. Звучит заманчиво, но чем дольше прикидывал, тем больше приходил к выводу: овчинка выделки не стоит. Эта бестия в будущем может учинить столько пакостей, что в результате погибнет не пятеро гвардейцев, а вдесятеро больше, если не в сто. Но отказал не сразу, а, оттягивая время, поведал притчу про Сталина и его сына, заменив фельдмаршалов на воевод, которых на простых ратников не меняют.
— И не жалко? Ведь смертушке лютой твоих ратников предадут, коль не сговоримся. А я б их отстоял.
— Они — воины. Должны понимать. Да и воины не из лучших, коль угодили в плен, — попытался я слегка принизить их цену, но Шуйский не позволил.
— Какое там не из лучших? — горячо возразил он. — Мы-ста дюжину людишек положили, прежде чем их пояли. Да полдесятка с такими ранами лежат — до утра навряд ли протянут. Ты б не спешил в отказ идти, подумал.
— Лучше ты призадумайся, прежде чем начать их мучить, — посоветовал я и возвысил голос. — Видит бог и все святые, кои на меня со стен храма глядят, что за каждого из пятерых я со всех вас по пять шкур и спущу. — И в подтверждение своих слов я встал с лавки, перекрестившись на икону с изображением волхвов, пришедших поклониться Христу. — Ну и за погибших, само собой, — добавил я, усаживаясь обратно. — Это еще пять шкур получается. Итого — десять.