Генрих Эрлих - Царь Борис, прозваньем Годунов
И такая по-прежнему стояла тишина, что разнеслись эти слова тихие по всей площади торговой, и все люди, как один, опустились на колени вслед за царем. И хотя не наступило еще Прощеное воскресенье, но ответили царю люди дружно словами извечными: «И ты прости нас, святой государь! Молим тебя не помнить грехов и обид старых!»
Не то страшно для души человека, как претерпение обращенного на него зла. И даже сотворение зла зачастую не страшно, если творится оно в ослеплении или ради большего добра. Ужасно на холодную голову, когда утихнут страсти и задор, видеть дело рук своих.
Через этот ужас брат мой прошел, когда въехал победителем в поверженную Казань. Не выдержал этого его рассудок, закрылись кладовые памяти, чтобы воспоминания тягостные не бередили больше и без того истерзанную душу. В угасающем сознании осталось лишь чувство вины, не вины за какой-то конкретный проступок, а просто вины, вселенской и неизбывной, и, не стесненное уловками сознания, это чувство вины немедленно вызвало желание покаяться, не перед Господом единым, не перед духовником, а соразмерно вине — перед всем миром.
О, как это тяжело — покаяться! Это потом легко, когда спадет с души груз вины, но чтобы случилось это, надо усилие десятикратное. По себе знаю, ведь сколько раз бывал я виноват перед другими людьми, и словом, и делом, и помыслом, а каялся… Да я за время этого рассказа моего короткого каялся больше, чем за всю жизнь свою долгую! Ведь зачем человеку ум дан? Господь, наверное, вострил его для дел праведных, да вот дьявол повернул его на измышление оправданий грехам нашим. Грешит плоть, а ум при ней стряпчим состоит, стряпает оправдания на любой вкус, и до того подчас искусно, что уже не ты виноватым перед людьми выходишь, а все люди вокруг тебя перед тобой виноваты, все до единого. А уж где ум не справится, там гордыня заступает: что бы я! да перед этими! да никогда!
Вот и Иван молодой долго шел к покаянию. Дьявол и прислужники его, Ивана окружавшие, — разумеющий разумеет! — всеми силами и кознями разными само это слово святое до сознания Иванова не допускали. Оттого и все его мучения душевные последних месяцев, все метания и поиск нового пути жизненного. Но лишь донеслось до него это слово легким дуновением из уст Господа, одно лишь слово, и сразу все в душе Ивана перевернулось, встало на места свои положенные, белое вверх, черное вниз. Открылись глаза его, и взглядом новым он сразу узрел назначенный ему путь и ступил на него без раздумий. И то покаяние на ярославском торгу, принесенное им под действием внезапного порыва, было лишь первым шагом.
За ним незамедлительно последовали другие. Душа облегченная рвалась к действию и летела вперед, опережая рассудок. Быть может, решения его тогдашние были опрометчивы и скоропалительны, но как я могу осуждать их, коли шли они от сердца его и были вдохновлены, несомненно, самим Духом Святым. Перво-наперво по возвращении в кремль Ярославский после покаяния на торгу царь Иван написал ответное послание князю Симеону и приложил к нему свиток со своим отречением от престола русского. И тут сам Господь рукой его водил, потому как таких слов, что в письме к князю Симеону написаны, я от Ивана никогда доселе не слышал. «Тело изнемогло, болезнует дух, струпья телесные и душевные умножаются, и не найду врача, исцелящего меня, искал, кто поскорбит со мной, и не находил, утешающих не обрел, воздали мне злом за благо и ненавистью за любовь». Так, разрешив дела земные, Иван обратился с посланием покаянным к церкви, к святым отцам Кириллова монастыря на Белозере: «Увы мне, грешному, горе мне, окаянному, ох мне, скверному! Прожил жизнь в пиянстве, в блуде, в прелюбодействе, во скверне, в убийстве, в граблении, в хищении, в ненависти, во всяком злодействе». И в заключение спрашивал, не занята ли еще его келья и готова ли принять инока смиренного, если будет на то воля Божия.
Лишь отправив письма с гонцами быстрыми, призвал царь Иван ближних своих и объявил им о своем решении. И тут же, не давая им опомниться и не слушая их увещеваний, отправил других гонцов — заворачивать обоз царский на обратный путь в слободу и приказал свите своей немедля сбираться в дорогу, несогласных же отпускал свободно в вотчины их и обещал не держать на них гнева.
Конечно, многие детали, особенно к Ивану относящиеся, я позже узнал, но общую канву событий представлял, не только по рассказам Васьки Грязного, но и по сообщениям наместников городов, что на нашем пути к Москве попадались. Не могу не сказать о том, что встречали нас везде очень радушно, я даже не ожидал, что нас с княгинюшкой все так любят, что будут так искренне рады нашему возвращению или, по меткому замечанию князя Никиты Одоевского, обретению. Признаюсь, это было нам с княгинюшкой очень приятно, и как ни рвались мы с Москву, но не всегда находили в себе силы отвергнуть щедрое гостеприимство наших старых и воистину вновь обретенных друзей. Надолго не задерживались, два-три дня, чтобы уважить хлебосольных хозяев, торжественный молебен в городском храме, посещение какого-нибудь святого места, пир у наместника, особый пир от лица всей местной земщины, охота — и все, пора в путь-дорогу! К облегчению моему, Васька Грязной нас быстро покинул, спеша доложить о результатах царьградского посольства, но столь же быстро и вернулся, повинуясь приказу хозяина своего, да не один, а с несколькими боярами и князьями в сопровождении довольно внушительной свиты, чтобы приветствовать нас как подобает высокому достоинству нашему Помнится, княгинюшка сказала мне тогда, что князь Симеон тем самым знак мне посылает. Какой еще такой знак?! Не желал я замечать никаких знаков, меня такими мелочами не купишь! Хотя приятно, конечно, было.
Разговорам и на пирах, и в дороге не было конца. Что-то я уже раньше изложил, а остальное опущу, чтоб вас не утомлять. Удивительно все же, сколько событий разных произошло за время нашего отсутствия, мне даже начинало казаться, что больше, чем за всю мою предшествующую жизнь. Почему, интересно, так получается, что вот сидишь на месте и жизнь вокруг тебя течет медленно, смотришь с легкой скукой окрест и не замечаешь никаких изменений, а стоит только отъехать ненадолго, как жизнь у тебя за спиной начинает нестись галопом, возвращаешься совсем в другую страну, оглядываешься вокруг с изумлением и ничего не узнаешь.
Еще об одном не могу не сказать, потому как было это равно удивительно и приятно для меня. Как-то сразу почувствовал я из тех разговоров многочисленных, что отношение к Ивану резко изменилось. Нет, раньше, до нашего отъезда, никто никогда не смел в глаза мне царя Ивана хулить и даже хоть как-то осуждать его поступки, но я-то чувствовал, что у людей на уме, и очень от этого скорбел. Теперь же все говорили об Иване с искренним благожелательством, сожалели о его отречении скоропалительном, а еще пуще о его упорстве в этом решении, и, как мне показалось, питали надежды тайные, что мне удастся убедить племянника переменить свою волю. Так уж получалось, что все разговоры заканчивались одним: «Ты, князь светлый, как с царем Иваном свидишься, ты уж ему скажи: всем миром его просим… Кто старое помянет, тому глаз вон… Пусть владеет нами по обычаю дедовскому, а мы все его холопы…»
«Ах как хорошо все Господь устроил! — думал я тогда. — Провел Ивана через все испытания, через все искушения, и лишь затем через покаяние всенародное направил его на дорогу светлую. Перебесился Иван в годы свои молодые в самом что ни на есть прямом и переносном смыслах, зато уж теперь ничто не сможет отвлечь его от жизни праведной, мыслей благочестивых, правления справедливого. Продолжит он дело отца своего, будет править долго на радость народу, построит град Божий на земле, и слава его царствования воссияет в веках!»
Такие вот мысли звенели в моей голове. В том, что мне удастся уговорить Ивана, я ни мгновение не сомневался.
За мыслями этими я как-то перестал примечать окружающее и даже рассказы Грязного о разорении Москвы несколько потускнели в памяти моей. Тем сильнее был удар, который я испытал, когда впервые открылся взору моему вид Москвы. Нет, я не упал с небес на землю, я пролетел много дальше.
Я медленно ехал по тропкам, бывшим некогда улицами Москвы, и не замечал следов возрождения, домов, которые по русскому обычаю росли как грибы, храмов, распахивающих свои двери, не слышал перезвона колоколов, поднятых из пепла на восстановленные звонницы, я видел лишь разорение ужасное, и лишь одна мысль ухала у меня голове: «Это не испытание, царю Ивану Господом ниспосланное, это — кара! Не Ивану — всему роду нашему! И не в моих силах что-либо изменить!»
Даже не заметил, как мы до Кремля добрались. Наш дворец не сильно пострадал, стены стояли, и крыша была, даже несколько окон были затянуты новым бычьим пузырем. Внутри, конечно, все было разгромлено и виднелись явственные следы многодневного пребывания людей некультурных, но я на это не обращал никакого внимания. Я был так удручен всем увиденным, а пуще всего мыслью своей неотвязной, что хотел только одного — забиться в какую-нибудь дальнюю комнату, укрыться там от безумия этого мира и от людей, которые все это сотворили. Княгинюшка, по обыкновению своему, чутко уловила мое состояние и не стала приставать ко мне со всякой хозяйственной ерундой, взяв бразды правления в свои руки. Я же добрел до нашей спальной, точнее, до комнаты, которая когда-то была нашей спальной, обошел развороченную и разбитую кровать, нашел целую лавку, приложился от души к своей походной баклажке pi свалился навзничь. Какое-то время гулкое эхо доносило до меня княгинюшкины приказы, нескончаемым водопадом низвергавшиеся на головы челяди, но вскоре этот шум перешел в заунывный погребальный звон, сопровождавший мой кошмарный сон. Что снилось, не помню, но точно кошмарное, потому что, когда меня силой вернули к действительности, я был готов ко всяким бедам.