Поход на Москву - Коллектив авторов -- История
Цепь красных до нашей атаки дошла до упавшего Гамалеи, и кто-то стал в упор расстреливать его из самого дешевого револьвера Лефоше, из этой жестянки; пули, торчавшие теперь в его голове, едва только пробили ему кожу. По Лефоше, из опросов пленных, мы отыскали его владельца, кривоногого краскома, мальчишку-коммуниста. Краскома расстреляли.
Гамалея вскоре оправился от своих необычайных ран, о которых сам говорил с улыбкой. Но смерть ему была суждена на поле чести; поручик пулеметной команды первого батальона Дроздовского полка Гамалея был убит в Крыму. А после боя под Богодуховом унялся ливень, засветился прозрачный воздух. Сильно дышали мокрые травы, мята, тмин, и над дальними холмами и тополями, над которыми еще курился дождевой дым, стала в небе нежно-светлая радуга.
Капитан Иванов, постукивая стеком по мокрому сапогу, уже ходил между пленными. Его лицо и все лица кругом светились от радуги. От летнего боя под Богодуховом у меня навсегда останется вот именно это воспоминание.
Теперь я понимаю, что простота капитана Иванова была той суворовской простотой, которая преображала нашу армию в совершенно особенное и чудесное духовное существо, отмеченное чертами необычайной семейственности, в ту нашу великую армейскую семью, где немало было таких капитанов Ивановых, для которых солдаты — живая, дышащая Россия, и где было много таких солдат, для которых их капитаны Ивановы были самыми справедливыми и честными, самыми храбрыми и красивыми людьми на белом свете.
Светился суворовский свет в праведной русской простоте капитана Иванова. Суворовским светом залиты и его последние дни. Это было в самом конце октября 1919 года. Неслись мокрые метели. Мы отходили. Капитан Иванов и теперь, часто по гололедице, верхом водил в огонь свою четвертую роту.
29 октября под Дмитриевом он атаковал красную батарею. Четвертая рота попала под картечь. Очередная кобыла была убита под Иисусом Навином в атаке. Тогда он пеший повел цепь на картечь. Четвертая рота взяла восемь пушек.
В Дмитриеве четвертая рота стала в резерв. Ночью красные начали наступать от Севска. Полковник Петерс приказал четвертой роте подтянуться к батальону. Капитан Иванов повел роту к вокзалу. В холодных потемках большевики обстреливали нас шрапнелью. Вскоре и я, с моим штабом, прискакал к вокзалу.
На площади, в темноте, меня удивил тихий тягостный вой. Сгрудившаяся толпа солдат как будто бы выла с зажатыми ртами. Это была четвертая рота. Солдаты смотрели на меня из темноты не узнавая, не отдавая чести, опустевшими, дикими глазами. Этот невнятный звук, удививший меня, был подавленным плачем. Так плачут наши простолюдины, не разжимая рта. Четвертая рота плакала.
Капитан Иванов, верхом, стал уже выводить ее к вокзалу, когда над ним разорвалась шрапнель. Случайный снаряд десятками пуль мгновенно смел его и его последнего боевого коня. В ту ночь нашей единственной потерей был командир четвертой роты капитан Петр Иванов.
Ночью я приказал перейти в наступление. Безмолвной, страшной была ночная атака четвертой на красных в деревне, под самым Дмитриевом. Они перекололи всех, они не привели ни одного пленного.
В городе нашелся оцинкованный гроб; я приказал похоронить капитана Иванова с воинскими почестями. Все было готово к похоронам, когда мне доложили, что идет депутация от четвертой роты. Это были старые солдаты Иванова из пленных, с ними подпрапорщик Сорока.
Они шли по вокзальной площади тяжело и крепко, сивые от инея, с суровыми скуластыми лицами, угрюмо смотрели себе под ноги и с остервенением, как мне показалось, отмахивали руками.
— В чем, братцы, дело? — спросил я, когда они отгремели по плитам вокзала.
Мгновение они стояли молча, потом выдохнули все, разом заговорили смутно и гневно, их лица потемнели.
Я не понимал, о чем они гудят, остановил их:
— Говори ты, Сорока.
— Так что нельзя. Так что робята не хочут капитана тут оставлять. Этта, чтобы над ем красноже поругались. Робята не хочут никак. Этта сами уходим, а его оставлять, как же такое…
Сорока умолк. Я видел, как движется у него на скулах кожа, как изо всех сил он стискивает зубы, чтобы унять слезы, а они все же бегут по жестким, изъеденным оспинами щекам солдата.
— Хорошо, Сорока, я понял. Но, знаешь сам, мы отходим. Надо же капитана похоронить.
— Так точно. А когда отходим, и он с нами пойдет. Где остановимся, там и схороним его с почестью. Разрешите, господин полковник, взять нам командира с собой.
Я разрешил.
Дмитриев был нами оставлен 31 октября после упорного боя с четырнадцатью красными полками. При переходе через железную дорогу нам очень помог наш бронепоезд «Дроздовец» капитана Рипке{215}.
Была жестокая и темная зима. Мне трудно это передать, но от того времени у меня осталось такое чувство, точно вечная тьма и вечный холод, самая бездыханность зла поднялись против России и нас. Кусками погружалась во тьму Россия, и отступали мы.
На отходе одну картину, героическую, страшную, никогда не забудут дроздовцы. В метели, когда гремит пустынный ветер и несет стадами снеговую мглу, в тяжелые оттепели, от которых все чернеет и влажно дымится, днем и ночью, всегда четыре часовых, солдаты четвертой роты, часто в обледенелых шинелях, шли по снегу и грязи, у мужицких розвален, на которых высился цинковый гроб капитана Иванова, полузаметенный снегом, обложенный кусками льда.
Мы отходили. Мы шли недели, месяцы, и ночью и днем двигался с нашей колонной запаянный гроб, окруженный четырьмя часовыми с примкнутыми штыками.
Я говорил подпрапорщику Сороке:
— Мы все отходим. Чего же везти гроб с собой? Следует похоронить его, хотя бы в поле.
Подпрапорщик каждый раз отвечал угрюмо:
— Разрешите доложить, господин полковник, как остановимся крепко, так и схороним…
Ночью, когда я видел у гроба четырех часовых, безмолвных, побелевших от снега, я понимал, так же как понимаю