Лев Аннинский - Барды
Визбор врывается:
— Тебя и горе не задушит,Тебя и годы не убьют.
Ада продолжает заклинать:
Ты напиши мне, напиши мне,Не поленись и напиши:,Какие новые вершиныТебе видны среди вершин?И что поделывают зори,Твой синий путь переходя?…
Визбор подводит опору:
И как Домбай стоит в дозоре,Подставив грудь стальным дождям.
Ада доверчиво опирается:
А мне все чудится ночамиТепло от твоего плеча…
Визбор через плечо смотрит — не на нее, а «в мир»:
Вот, четырьмя скрестясь лучами,Горит в ночи твоя свеча…
Ада — проникновенно:
Дожди пролистывают даты,Но видно мне и сквозь дожди…
А потом — со смехом:
Стоишь ты, грузный, бородатый,И говоришь: «Не осуди!»Ах, пустяки, какое дело —И осужу — не осужу…
После этой тихой дерзости «соавторство» разлетается вдрызг, и Визбор заканчивает песню в одиночестве, вперив взор в горные вершины:
Мне б только знать, что снегом белымЕще покрыта Софруджу.Мне б только знать, что смерть не скоро,И что прожитого не жаль,Что есть еще на свете горы,Куда так просто убежать.
И он убегает, улетает, уплывает.
А она — Сольвейг, Пенелопа — садится ждать:
Мне все равно, сколько лет позади,Мне все равно, сколько бед впереди.Я не хочу, чтобы ты уходил.Не уходи или не приходи!
— Так приходить или не приходить? — должен тут подумать железно-логичный мужик, и мы, отдав должное его бескомпромиссности, проводим его в путь, но сопровождать сейчас не будем, а останемся здесь, «в начале всякого пути», где застывает в ожидании пленительно-всеотзывчивая душа, готовая смешать «да» и «нет» ради того, что кажется ей смыслом существования. Для этого смысла, и для сверхзадачи бытия она не ищет другого слова, кроме слова «любовь», но собранное в этом слове мироощущение много шире «интимной лирики».
Попробую описать это мироощущение, начиная с корней.
Корни — крестьянские (белорусские?). Место рождения — Ленинград. Место взросления — Москва… с немедленным «расширением имени», которое уточню с помощью двух аббревиатур: МГПИ (Московский Государственный Педагогический Институт) и — СССР (в смысле: Москва-столица).
Первое расшифровано самой Якушевой в ее автобиографической повести: университет предполагал стерильный анкетный отбор; в педагогическом такого сита не было, поэтому сюда просачивались дети людей с «подпорченными» биографиями и соответствующим опытом; совершенно справедливо Якушева благодарит судьбу, что «провела студенческие годы с таким неблагонадежным народом». Наблюдение точное, и все-таки оно не объемлет того важного для истории культуры факта, что очагом нового жанра — бардовской песни, окрасившей облик двух или трех поколений и резко освежившей ситуацию в обществе, стал не филфак МГУ (куда полагалось стремиться тем, кто хотел на эту ситуацию активно влиять), а литфак МГПИ (куда отлетали, так сказать, «недобравшие»).
Вопрос об уровнях преподавания я отметаю сразу: уровень МГПИ, где читали Лосев и Пуришев, ничем не уступал, а то и превосходил университетскую науку (щадя самолюбие моих преподавателей, не буду называть имен, но утверждаю это как выпускник университетского филфака).
Дело в другом: в МГУ и МГПИ был разный прицел. Университет «ковал кадры» для чистой науки, и самые талантливые универсанты были устремлены к ее «вершинам» (филфак дал великих филологов: Аверинцева, Гаспарова, Зализняка, Мельчука…). Будущие же педагоги по определению были обращены не к высящимся вершинам науки, а к толще жизни, которую к этим вершинам надо было «поднять». Для соответствующего мироощущения больше подходит метафора, в которой взгляд не устремляется «вверх», а спускается «сверху»:
«…Мне нравится наш институт. Весь — от пыльных подвалов до высокого стеклянного потолка. Я люблю, запыхавшись, взбежать на третий этаж, перегнуться через перила и смотреть оттуда на распластавшиеся разноцветные юбки танцующих девчонок…»
Не знаю, можно ли было бы с прославленной университетской балюстрады высмотреть что-то подобное в заседаниях НСО (Научное студенческое общество), но с верхнего этажа Педагогического открывалось настоящее поле поэзии:
А можнонам ватагой веселойНа третий влезть этаж,А можновсе квадратики полаОттуда сосчитать…
Положите этот птичий полет на мелодию, в которой словно перекликаются скворцы, и вы получите ответ на вопрос: почему Педагогический институт молва переименовала — в Поющий.
Эти песни не устремляются в миражные дали, их орбиты кружатся здесь, где пахнет «сыростью и пылью». Вернее, они устремляются в миражные дали — по закону компенсации, но и созерцая эти «другие города», все время ощущают под ногами «квадратики пола».
Учитель — дело народное. Тут отшельники редки, надо петь вместе со всеми. Потому и запели — здесь. Сердцем охватывая — «всю страну». Ощущение мироединства принимается как бы «до слов», то есть до «теории», и выпевается здесь и сейчас — «практически».
Собственно, мотивы этой поющейся лирики (мотивы — в филологическом, а не музыковедческом смысле) лежат на виду и у Якушевой могут быть продемонстрированы текстуально. Все пути открыты. Мир добр. Любой встречный — потенциальный друг, товарищ и брат.
…И улыбнулся нампрохожий хороший один…
Или вот это :
Шел человек, а куда — неизвестно,Думал о чем-то своем.Пел человек незнакомую песню —Мы услыхали ее.Здравствуй, песня!Нам бы вместе…
А это:
Иду я как-то лесомСо станции одна…
За спиной — шаги. Шарахнулась в кусты! А он — такой добрый. Глаза — такие хорошие. «Служил он год на Волге, на Севере служил. Он ласково и долго о людях говорил».
Не знаю, как вписывается эта бесконфликтная зарисовка в рыночную реальность, где стиль жизни диктуется киллерами и маньяками, но в советскую послевоенную реальность, где спасенное от военной гибели поколение будущих «шестидесятников» готовится строить идеальное общество, эта зарисовка вписывается вполне.
Родина — весь мир, и его опережающая модель — СССР. Этой аббревиатуры Ада, понятно, не употребляет. Но душа ее соткана на основе той веры, что в чистом виде досталась «последним идеалистам». Зовут дороги. Ждут горизонты. «Надеется каждый, что выйдет однажды к вершинам своим». Глобальное это всесочувствие сразу же заземляется у Ады на что-то житейски-простое, подкупающе дружеское, на комсомольском волапюке именуемое: «поговорить по душам», «дойти до каждого» или даже: «втянуть в общее дело».
— Первый курс, незнакомый,Нам теперь с тобой по пути!Здравствуй, будь, как дома!— Здравствуйте!
Интересно представить себе такое приветствие в элитном лицее или в платном вузе постперестроечной эпохи.
В институте 50-х — естественно.
Этот налет комсомольской задушевности, нарушающий у Якушевой чистоту тона, сообщает ее песням и то трогательное косноязычие, которое поначалу озадачивает, а потом обезоруживает обаянием доверительности.
Процитирую фрагмент из песни «Ты — мое дыхание», где волшебно выпеваемое, пронизанное внутренним светом взаимодействие душ срывается в комсомольский щебет:
Ты — моя мелодия,Ты — вроде ты и вроде я.Мой маяк у вечностиНа краю.Спросят люди вновь еще:«Ну, как ты к нему относишься?»Я тогда им эту песню пропою…
Кому — «им»? Членам бюро, разбирающим персональное дело? «Ну, как ты к нему относишься?» Уши вянут, слова застревают в горле. Сейчас вылепят выговор с занесением. «Пропоешь» тогда…