Книжка-подушка - Александр Павлович Тимофеевский
Я помню тетю Катю со своих семи – десяти лет, а значит, со второй половины шестидесятых, когда она могла спокойно жить в Ленинграде, никуда не выезжая. Но, кажется, она всегда была в пути, спешила на помощь близким и дальним с рюкзачком за плечами: в нем было самое необходимое и тетради со стихами. Рисовать она с годами бросила, а стихи писала до смерти.
Я быдло,стоящее в очередяхполвека с гакомза туалетной бумагой,гнилой моркошкой,помороженной картошкой,за капустой такой жеи за всем прочим.Вкус тюрем и рабской доли,голода вкус,подголадываний годаминаизусть знаю.И все жеземлю мою,крещеную страхом,слезами и кровью политую,люблю все более.Этого стихотворения я от нее не слышал, прочел только после ее смерти. Я был для нее ребенок, а детей надо приобщать не к драмам, а к таинствам – к Пушкину, Жуковскому, Баратынскому, Тютчеву, их я узнал от нее. И в Эрмитаж она меня водила к «Оплакиванию» Веронезе, к «Бенуа» и к «Литте», к «Святому Луке, который пишет Мадонну» Рогира ван дер Вейдена. Она меня не поэзии учила и не живописи, мы с ней в музей ходили, как в церковь, и там, и там – к причастию. И Пушкин, и Веронезе, и литургия в Спасо-Преображенском соборе, и Андрей Рублев, и Сергий Радонежский, ей особенно дорогие, и, конечно, Индия, везде – любовь и откровение, повсюду Бог.
Из Спасо-Преображенского собора или из Эрмитажа мы возвращались в тимофеевскую квартиру, в то, что от нее осталось – фасада давно не существовало, а флигель был разбит на две клетки по обе стороны от лестницы, в каждой клетке по паре квартир, в каждой квартире по паре комнат, у тети Кати было десять метров: книжная полка под потолок с Пушкиным и Жуковским, почему-то Мережковским и житиями святых – сплошь дореволюционные издания, оставшиеся от мамы, на другие не было денег, за полкой стояла лежанка, жесткая и узкая, не больше полуметра шириной, как на таком можно спать, уму непостижимо, над ней в углу икона, не видная с улицы, на противоположной стене комод, который и туалетный, и письменный, и обеденный столик, над ним, у окна большая репродукция Ангела Златые власы, к крохотному зеркальцу пришпилена фотография Кришнамурти, еще молодого и пленительного, с огромной, не оторвать глаз, мочкой уха. На комоде – голова Аполлона Бельведерского, мною уже описанная, а на полке, перед книгами, другой гипс – Геракл Фарнезский из Академии художеств, в классе знаменитого профессора Чистякова над ним корпело не одно поколение рисовальщиков. Над входной дверью висел портрет Блаватской, писанный тетей Катей, думаю, по фотографии.
Прекраснейший, по-моему, мир. Но чем старше я становился, тем больше нелепых претензий у меня к нему возникало.
Претензии, прежде всего, были к теософии и тому, что из нее произросло. Я сам вырос в молчела, пошлого в своей изысканности, любившего Бердслея и Сомова, а тут культ Рериха, вы еще скажите, Куинджи, зачем-то Индия и отечная женщина Блаватская, к чему это все? – пытал я тетку. Она отмалчивалась, чтобы не спорить впустую о любимых ею людях и не обидеть меня ненароком. Она вообще никого не обижала, не осуждала, даже не обсуждала, и я на всю жизнь запомнил, как про моего Николу, у которого другие с аппетитом замечали брюки, прическу, манеры, она твердо сказала: «У него прекрасная душа». Но, сейчас читая ее стихи, вижу, как она ответила на мои приставания.
Было ей пять или шесть. Ко мне заглянула,села на старый диванчик, ножки поджала,вскинула глазки и так начала, обо мне сожалея:«Как это так? До сих пор ничего-то ты не умеешь!Ты и стихи не умеешь читать».«Так… не умею».«И рисовать не умеешь».«Что делать, – вздохнув, – не умею».«Шить и вязать».«Не научилась», – уже равнодушно.«Вкусный состряпать обед. Пирожков с капустойты во всю жизнь не спекла таких, как делает мама…»«Стыдно, но так. Не спекла. Все правда, дружочек, все правда».«Ты и посуду-то мыть не умеешь», – почти со слезами…«Врешь! – я ответила вдруг горячо. – Уж это я точно умею!»Стыдно, но так. Все правда, дружочек, все правда. Ужасно, невыносимо стыдно. Ничего глупее и ничтожнее снобизма не бывает. Всем надо уметь мыть посуду, смирение – главное. Иначе оскорбляешься в религиозных чувствах, они же чувства прекрасного. Бог это свобода, а не солея, свобода и любовь, про что в тимофеевском доме всегда понимали. «Твоя свирепая бабка Катя» – подписывалась она в конце каждого письма.
30 сентябряГены, конечно, великое дело. Некоторые стихи отца мне исключительно близки:
Мир хрупок и звенит. ДеревьяВпечатались в стеклянный воздух.Поедем к дедушке в деревню.И в монастырь. И примем постриг.Картоху будем есть, соленья…И будут медленные годы,И будем ждать, когда моленьяПройдут сквозь каменные своды.Только не надо мне их приписывать, друзья. У меня нет этого дара. Был бы – написал именно так.
15 октябряВ Орле поставили памятник Ивану Грозному. Сделал это тамошний губернатор, летом прогремевший на всю страну рассказом о том, что сын царя Ивана не был убит отцом, как утверждают клеветники и лжеисторики, а умер, когда его везли к лекарям, по дороге из Москвы в Санкт-Петербург.
Памятник установили на Покров, у главного собора в городе, церковь, очевидно, хотят взять в союзники, но тут придется показать фокус. Святитель Московский, митрополит Филипп, почитаемый православными со дня своей гибели, был умучен царем Иваном – обвинен в колдовстве, извергнут из сана, аки злодей, и изгнан прочь самым унизительным образом. В Успенском Соборе любимец царя «с девичьей улыбкой, с змеиной душой, отвергнутый Богом Басманов» облачил его в драное монашеское тряпье и отправил навечно в монастырь, под арест, где его заковали в кандалы, а вскоре удушили подушкой. Если дуэль выиграл Дантес, почему памятник стоит Пушкину? В истории Ивана Грозного и митрополита Филиппа этот недочет исправлен. Дуэль выиграл Дантес, и памятник ему воздвигли.
19 октября19 октября – главный наш праздник, конечно. Ни убить, ни отнять, ни испохабить его невозможно. Убежище, над которым никто не властен. Все те же мы: нам целый мир чужбина; Отечество нам Царское Село. Русский мир, самый родной. Всем привет.
21 октябряПоговорил с Василием Степановым для «Сеанса» о том, почему в России невозможен свой Фассбиндер. Вот кусок моего монолога на эту тему.
Посмотрел на днях хороший сборник новелл про Петербург, семь женщин-режиссеров его сделали,