Лев Аннинский - Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Заметим эту способность Заболоцкого отшучиваться — она часто выручала его на очных ставках с эпохой. Эпоха ему досталась — нешуточная.
1917 год обозначил себя в уржумской глубинке грандиозной первомайской манифестацией. Очевидцы «не могли поверить, что в Уржуме живет столько народу». Надо думать, что участвовали в торжествах и школяры, до той поры тратившие энергию в традиционных побоищах («реалисты» против «городских»). Белобрысый тихоня побоищ, как правило, избегал, однако эпоха ворвалась в его жизнь не со школьного, а с семейного крыльца: на отцовской ферме взбунтовались работники, которых угнетала «строгая требовательность агронома»: мужики явились в дом Заболоцких с революционным обыском; искали оружие, но больше — жратву. Ничего особенного не нашли, но бдительность проявили.
Вот тут-то впервые и сказывается тот самый иронический склад ума, который всю жизнь будет помогать Заболоцкому прятать сокровенное, — та самая усмешка, которую иногда ловили собеседники в углах рта «позднего римлянина».
Вряд ли четырнадцатилетний школяр воспользовался завоеванным правом членов Союза учащихся посещать заседания педсовета. Однако он включился в «литературно-вокальные вечера», которыми педагоги попытались занять бросившую учиться молодежь. На вечерах пелись классические гимны свободе, читались вольнолюбивые стихи Пушкина и Лермонтова. Заболоцкий внес в эту симфонию ноту усмешки, издевки, веселой игры. До нас дошли случайно запавшие в память мемуаристов обрывки потешных текстов, мало что говорящие о том, что делалось в душе их автора; то, что эти тексты утрачены, закономерно: Заболоцкий никогда не публиковал шутливые стихи, какие писал «к случаю» и «в порядке игры» всю жизнь, он их не только не хранил, но безоговорочно уничтожал.
Что же до серьезного контакта с победившей Советской властью, то летом 1918 года во время каникул Заболоцкий поступил секретарем в один из сельсоветов близ Уржума и крутился между набегами местных бандитов и карательными рейдами латышских красных стрелков, которые зверствовали не хуже бандитов. В следующее лето подступил Колчак; шестнадцатилетний канцелярист (служивший уже в одной из советских контор Уржума) эвакуировал дела (шел рядом с телегой, на которой были свалены тюки бумаг и сидела плачущая машинистка), и тут он подумал, что если власть возьмут белые, то он станет работать и у белых, и даже, может быть, послужит в их армии.
Послужить пришлось и в армии, но — в Красной.
Разумеется, дальнейший ход истории заставил Заболоцкого упрятать «белые» мысли на дно души; много лет спустя он поведал о них жене, жена еще годы спустя рассказала сыну, сын со временем обнародовал в своей книге[32]. Но если бы о тех мыслях 1919 года узнали в 1938 году ленинградские следователи, выбивавшие у Заболоцкого показания об антисоветском заговоре, не сносить бы ему головы.
А ведь есть своя правда в том мимолетном вторжении белых мыслей в красную реальность. Заболоцкому было все равно, под какой властью жить: под красной звездой, под полосатым триколором или под двуглавой птицей. В поэтической вселенной, которую он в своем воображении вынашивал, все цвета соединялись в бесконечно обновлявшемся единстве, и какие-нибудь звезды, морские или небесные, были так же нетленны, как поминавшиеся отцом-агрономом пташки и букашки, а если по каким-нибудь таинственным законам у иной птахи вырастали две головы, — и такое существо должно было найти себе место в едином, стройном, целостном, разумном природном мироздании.
В сущности, это материалистическое (гилозоистское, как сказали бы философы, а естествоиспытатели сказали бы: натуралистское) мироощущение вытекало из той просвещенской, научной картины мира, каковую унаследовали и марксисты. Недаром же всю жизнь Заболоцкий штудировал Энгельса. А также Гете, Сковороду и других мудрецов соответствующего толка. С Циолковским вступил в переписку, Хлебникову присягал.
На другом конце опьяненной советской литературы такую же глобальную мистерию духа проектировал Андрей Платонов, с такими же трагическими результатами и последствиями. Это был общий язык эпохи. Только вот уровни расходились.
«Они дурачки, что не признают меня, им выгодно было бы печатать мои стихи», — с горечью заметил Заболоцкий в конце жизни, держа в руках тощенький, с диким скрипом вышедший, обкарнанный сборничек своих стихов (четвертый за всю жизнь). Он прав. В конечном счете эпоха, дострадавшаяся до глобальных итогов, включила его в число своих гениев. (Она ведь и Гумилева включила; только сначала расстреляла; масштаб драмы почувствовали исполнители приговора: «и чего с контрой связался, шел бы к нам, нам такие нужны»)… Избежавший расстрела Заболоцкий получил возможность осознать свое глобальное, конечное, всемирное родство с породившим его веком. Драма, так сказать, общая. А роли… Когда в роли умников оказываются «дурачки», умники догадываются выступить в роли дурачков.
Имя они себе придумывают себе вполне клоунское: обериуты.
Что общего у него с этими фокусниками, возводящими заумь в принцип? Один выезжает на сцену, крутя педали трехколесного велосипеда, другой декламирует со шкафа, третий имитирует обморок, и его уносят со сцены санитары. А эти размалеванные щеки — косметические цитаты из футуристов двадцатилетней давности!
Заболоцкий в очках счетовода плохо вписывается в этот богемный цирк. Он и по внутренней творческой установке — белая ворона среди них. Вернее, он нормальная черно-серая ворона среди вызывающе белых. В ходе внутренних дискуссий он все время говорит об этом и Хармсу, и Введенскому, и Вагинову. Метафора не самоцель, она лишь прием, помогающий обнажить реальность. Звукопись не самоцель, пусть этим занимаются «северянины и бальмонты». Выдумывание новых слов не самоцель, ничего путного все равно не выдумаешь, будь ты хоть двадцати двух пядей во лбу. Никакой «новой школы» не надо, никакого очередного «изма».
А что надо?
Конкретность. Определенность. Вещественность. Чтобы читатель натыкался на слова, как на предметы, ощупывая их руками. Чтобы он разбивал себе голову о слова, разогнавшись меж словами в темном вакууме. Детски-наивное восприятие? Да, так! Так, как называл предметы Адам, видя их впервые. Так, как живет зверь по естественным законам, как тянется вверх растение согласно закону, заложенному в него Разумом вселенной. Надо обнажить этот Разум, стряхнув с него все, что нанесла прежняя поэзия. Оголить суть. Пустить слово в строку голым, и пусть оно заново набирает значения. И все это заново упорядочить. Каждую тему — в свой столбец.
«Столбцы» — первая, оглушительно скандальная книга Заболоцкого — вошла в историю советской поэзии как апология гомерического абсурда. Само название в мрачном контексте дальнейшей судьбы автора овеялось чем-то потусторонним, мистическим. Столбики из пыли, из фосфора… На самом деле изначально совсем другое закладывает в это слово автор, одержимый мыслью о переорганизации бытийного пространства. Столбцы — пункты отчета, графы ведомости, свидетельства дисциплины и порядка. Первоэлемент поэзии — «аккуратная колонка строк». Столбец о футболе, столбец о свадьбе, столбец об игре в снежки.
Ничего богемного или заумного тут нет в заводе.
В заводе нет. А в итоге есть. Сочиняет же Заболоцкий манифест обериутов! И отнюдь не изымает себя из их разукрашенной ватаги. И по мере того, как осыпаются перья, он среди них оказывается едва ли не главной фигурой. А когда по ходу десятилетий очерчивается его гениальность, ею как бы и оправдывается само существование такой ватаги в обжигающе-леденящей атмосфере Ленинграда эпохи Великого Перелома.
Так зачем ему их безумства?
А помогают сдуть с поэтического слова туманы, нанесенные символистами, изжить клекот акмеистов, забыть бормотание футуристов. Сдвинуть поэзию с насиженного места. Вещественный мир в «Столбцах» демонстративно сдвинут, и степень сдвинутости — такая же интуитивно угаданная реальность, как и «прямая, как выстрел», логика «голого слова» — голография наивного зрения.
Это никакой не бал-маскарад, это повседневная жизнь, узнаваемая точечно. Вот пекарня, вот рыбная лавка, вот умопомрачительная закусь на свадьбе (мечта наголодавшегося студента). Вот коты, путешествующие с крыш в комнаты и обратно (ностальгия по провинциальному уюту детства). Вот попы, бессмысленно кадящие тут и там (свой атеистический пафос Заболоцкий объяснил в 1926 году таким «практическим» соображением: естественно-научное мировоззрение недоступно для насмешки, тогда, как верующего оскорбить очень легко).
При таком объяснении невольно ищешь усмешку, спрятанную в углах рта… Не хочет он оскорбить! Просто пускает фигуру попа в общую карусель бытия. Как пускает туда красноармейца, пролетария, «комсомол» и даже бюст Ильича как достоверный, наощупь реальный предмет нового быта.