Газета День Литературы - Газета День Литературы # 72 (2002 8)
"Я родилась, страшно сказать, в 1947 году. В крестьянской семье. Фамилия отца — Горланов,— возможно, не его, а просто такую дали в детдоме за громкий голос… И т.д. и т.п.
Хотелось бы сказать, справедливости ради, что между текстами двух этих авторов есть всё-таки различия, пусть в данном контексте и несущественные. С.Гандлевский тяготеет к психологизму, а Н.Горланова — к описаниям социального характера.
На фоне подобной прозы подборку рассказов Елены Долгопят можно назвать счастливым исключением.
Охарактеризовать прозу Е.Долгопят непросто, во-первых, непривычное авторское зрение наполняет тексты причудливыми, ускользающими от традиционного анализа образами, во-вторых, контуры её поэтики ещё не сложились полностью. Но ощущение подлинности её художественного мира не вызывает сомнения.
Несколько слов о новом рассказе Ф.Искандера "Сон о Боге и дьяволе". Вот первая ремарка рассказа: "Бог сидит на небесном камне и время от времени поглядывает вниз, на землю, как пастух на своё стадо. А рядом стоит дьявол. Он очень подвижен.
"— Я верю, — сказал дьявол, немного подумав,— что жизнь на земле создал ты. Ты бросил семя жизни на землю. Это факт. Но многие люди говорят, что жизнь на земле за миллионы лет возникла сама. Как бы ты это оспорил?
— Это глупо,— ответил Бог,— это всё равно, что сказать, я смотрел-смотрел-смотрел на девушку, и она постепенно забеременела".
О, вы чувствуете этот неподражаемый стиль, вечный, универсальный, для которого нет преград и который позволяет рассказывать о Боге и дьяволе так же внушительно, как рассказывалось когда-то про "маленького гиганта большого секса". За этим стилем, конечно, человек, сам автор, его личные свойства, одно из которых — прирождённый дурной вкус — он при попустительстве читающей публики развивал всю жизнь и вот, кажется, достиг вершины. О понятии вкуса, такта трудно говорить яснее. Но те, кто помнит, как Иван Карамазов — гордый, бунтующий Иван — со страстью и благоговением рассказывает Алёше, что в легенде о Великом инквизиторе "Он (Бог — И.К.) ничего и не говорит, а только появляется и проходит", поймут всё и без объяснений и, может быть, не возмущение овладеет ими, а лишь изумление.Как в литературе, знавшей такие страницы, столь прочно укоренилось бесстыдство?
Летний сезон в "Новом мире" отмечен повестью С.Шаргунова "Ура!" ("Новый мир", 2002, №6), романом Галины Щербаковой "Ангел мёртвого озера" ("Новый мир", 2002, №7), пьесой Б.Акунина "Гамлет". Удивительно, что опытнейшие редакторы этого журнала напечатали "скопом" произведения столь сомнительного художественного качества. Об одном из них я скажу подробнее — о новоявленном Гамлете.
Б.Акунин на страницах "Нового мира" традиционно оттягивается как драматург. Обращает на себя внимание вот какая деталь: от своей трудной, неудобопроизносимой грохочущей паспортной фамилии (Г.Чхартишвили) автор ринулся в другую крайность. Что за хлестаковская лёгкость, что за пошлый псевдоним — Акунин, даже с приставкой Б., не отражающей к тому же авторской сути. Хорошо подошло бы ему что-нибудь среднее и вместе с тем более подлинное — скажем, Фёдор Акунашвили (версия).
Опубликованное в 2000 году его первое драматургическое произведение получило дурную прессу. Дело в том, что акунашвилиевская "Чайка" кишела, как падаль червями, намёками на сексуальные извращения действующих лиц. Эти намёки порочили, пачкали настоящих чеховских героев, прекрасных и странных людей, знакомых каждому с детства. Неудивительно, что критики самых разных художественных и идеологических направлений как один встали на защиту любимых чеховских образов.
Не в этом, однако, состояла главная оплошность предпринимателя, столь удачливого во всех других начинаниях. Может быть, следовало бы простить автору моральную нечистоплотность, но был у него в том сочинении грех для литературного творчества более значимый. В сравнении с исключительной чеховской языковой магией текст Ф.Акунашвили представлял собой серую словесную массу, и даже знаменитый дар сюжетиста не смог оживить её.
Оставив Чехова, Островского, Грибоедова и обратившись к Шекспиру, он поступил, конечно, правильно. По крайней мере с точки зрения языка претензий уже не будет — само по себе невозможно сравнивать английский Шекспира и акунашвилиевский русский. Что же касается повторяемого сюжета, его сила в подлинном Гамлете неисчерпаема, на всех хватит. И вообще, могут сказать: главное — не буква, а дух. Густопсовым акунашвилиевским духом текст пропитан от первой, до последней точки. Гамлет — Офелии:
"Быть честной да красивой — перебор.
То вещи несовместные. Довольно
Чего-то одного. А не согласна —
Ступай-ка в монастырь.
Снова хочет ущипнуть её. Офелия вскрикнув, отскакивает."
Что движет Ф.Акунашвили? Не одно же только корыстолюбие, побуждающее его к новым и новым рекламным акциям относительно своей "торговой марки". В основе основ лежит, конечно, тоска о подлинном творчестве, страсть, но страсть бесплодная, будто проклятая. Наряду с этим рука об руку идёт гордыня, несогласие с подобным положением вещей, вызов.
У Юкио Мисимы в "Золотом Храме" (роман, к появлению которого на русском языке наш господин имеет самое непосредственное отношение, его прекрасный перевод и теперь нельзя не вспомнить с искренней благодарностью) главный герой уничтожает прекрасный древний Храм, уязвлённый его величавой красотой, невыносимым присутствием красоты рядом с его, Мидзогути, несовершенством.
Герострат сжигает Храм Артемиды, чтобы прославиться.
Любопытно, какой из этих мотивов был более значим для Ф.Акунашвили при написании его "Гамлета"? В любом случае старания оказались напрасными: с красотой он не расправился, имя своё не обессмертил. Он только ворвался "на самое дорогое кладбище" и поплясал на одной из заветных могил.
Ал.Михайлов БЕРКУТ В НЕВОЛЕ (О книге Сергея Куняева “Русский беркут” )
Ожесточённые споры вокруг литературного наследия советской эпохи, которые накаляли атмосферу писательских собраний и получали отклик на страницах печати лет 10-15 тому назад, либо нашли провоцирующие новые баррикады продолжения в мемуарах, либо в вялых репликах уже как бы вдогонку, на лестнице. Неприятный осадок остаётся от того, что в спорах этих просматривается непременное желание приподнять себя, любимого, и близких себе за счёт унижения другого или других, не любимых.
Я всегда придерживался той точки зрения, что писателей нельзя выстраивать по ранжиру, ибо каждый из них, если он истинный творец, занимает своё место. Тогда не надо толкаться, выпихивать кого-то на обочину, подвигая себя или друзей на видное место.
Как ни выпихивали (и выпихнули-таки!) в 30-е годы минувшего века не просто на обочину, а в безымянную могилу Павла Васильева, стихи и поэмы его и сегодня окатывают нас мощной волной душевной отваги и плотской страсти. И ведь даже когда после двадцатилетнего небытия, то есть непечатания его сочинений, во времена "оттепели", вышла сравнительно небольшая книга Васильева, и тогда нашлись желающие устроить ему жестокую проверку на социальную совместимость с советской литературой и снова отказать поэту в признании.
Я пишу это, приветствуя появление документальной повести Сергея Куняева "Русский беркут", посвящённой биографии Павла Васильева.
Напомню попутно и о своей скромной попытке на втором, помянутом выше, витке отторжения поэта вступиться за него книгою "Степная песнь"(1971 год). Это была книга о поэзии Павла Васильева, где автор ставил целью раскрыть поэтический феномен явления. Увы, тогда ещё далеко не всё сочинённое Васильевым было известно и опубликовано, не говоря уже о многих фактах биографии.
"Русский беркут" и по замыслу и по охвату материала, конечно же, шире. Жанровое определение — "документальная повесть" — несколько сужает её содержание, хотя главное место, естественно, занимает биография, жизнь Павла Васильева, его иногда авантюрные похождения, среда, обстоятельства — всё это с приведением массы архивных материалов, вскрывающих трагические противоречия эпохи, создающих социальный фон. Но сразу же скажу, что главные направления, индивидуальные особенности, поражающая выразительной пластикой и плотской избыточностью поэтика Васильева увидены глазом зорким и отмечены, выделены словом тонким и ёмким, за которым легко предположить написание более развёрнутого, возможно, диссертационного исследования творчества поэта или ещё одной книги.