Перо и скальпель. Творчество Набокова и миры науки - Стивен Блэкуэлл
Если рассмотреть этот фрагмент в совокупности с набоковским отрицанием статистики, с его предпочтением качественного исследования количественному, с желанием опровергнуть доминирующие теории, например, естественного отбора, у нас складывается портрет человека, который отвергает научный метод и его результаты ради субъективного и даже слегка мистического воззрения на мир. Однако именно здесь на помощь приходит гётеанское мировоззрение, напоминая о другом подходе к научному методу: в нем гипотеза и эксперимент играют меньшую роль, чем сбор данных и анализ, основанный на закономерности. Осознание Набоковым этого методологического контраста легко прочитывается в «Ultima Thule». Главный герой, Синеусов, в своей жажде познать истину говорит:
Гипотезу, пришедшую на ум ученому, он проверяет выкладкой и испытанием, то есть мимикрией правды и ее пантомимой. Ее правдоподобие заражает других, и гипотеза почитается истинным объяснением данного явления, покуда кто-нибудь не найдет в ней погрешности. Если не ошибаюсь, вся наука состоит из таких опальных, или отставных, мыслей: а ведь каждая когда-то ходила в чинах; осталась слава или пенсия [ССРП 5: 129][336].
Этот взгляд на прогресс науки довольно точно отражает концепцию Гёте: тот тоже весьма сдержанно высказывался о могуществе математики. При этом Гёте не единственный крупный мыслитель, поднимавший подобные вопросы: похожие сомнения выражал А. Эддингтон, чья экспедиция помогла подтвердить общую теорию относительности. Споря с Дж. Джинсом, безоговорочно признававшим универсальную роль математики, он писал:
Основная причина, по которой математик победил своих соперников, заключается в том, что мы позволили ему диктовать условия конкурса. Судьба каждой теории Вселенной решается математическим подсчетом. Правильная ли вышла сумма? Я не уверен, что математик понимает наш мир лучше, чем поэт и мистик. Возможно, дело только в том, что он лучше считает [Eddington 1935: 324][337].
Столь принципиальная позиция, согласно которой все теории сомнительны и, вероятно, будут опровергнуты, когда откроются новые факты или методы, на деле представляет собой суть современного научного этоса. О непрочности научного знания трубят не так громко, как о его впечатляющих успехах, но то, что Набоков подчеркивает первое в ущерб второму, не уменьшает его роли первооткрывателя и энтузиаста-практика в науке. Научная работа была для Набокова одной из вершин сознания, наряду с художественным творчеством.
Хотя Набоков не был традиционным ученым, есть все основания полагать, что он горячо возражал бы против идеи, будто все научное знание изначально скомпрометировано социологическими предубеждениями. Однако он остро осознавал, что наука весьма чувствительна к предубеждениям, как политическим, так и личным. Он неоднократно и подробно писал о влиянии наблюдателя на наблюдаемый объект и рассказчика на рассказ. Признавая опасность предвзятого исследования или науки, ослепленной политическими пристрастиями, Набоков также чувствовал, что сама наука – это занятие, которое могло бы стремиться к идеалу беспристрастности и просвещенной интуиции, расширяя сферу человеческого познания. Вспомним, как в научных работах он привлекал внимание читателя к возможным слабостям собственной позиции или ограниченности своих эмпирических данных, приглашая будущих исследователей поправить его: это мы видели в главе 1. Сама научная работа представляет собой процесс достижения все более и более детализированного познания феноменальной реальности, и сегодняшние ошибки и неточности будут исправлены уточнениями следующего поколения.
Научную работу Набокова роднила с его художественным творчеством принципиальная неутилитарность с точки зрения практического выживания. «Чистая наука» и «чистое искусство» в его представлении шли рука об руку, расширяя сознание и выводя на границы борьбы за существование. Наука как неутилитарный поиск, стремление к знанию ради самого знания, представляла собой идеальное поле приложения для изобретательного ума. Каковы бы ни были ее слабости и подверженность ошибкам, все они поддавались исправлению в пределах нормальной работы научного сообщества. Принадлежа к этому сообществу, Набоков трудился, чтобы создать по возможности лучшие новые знания в своей области специализации, исправляя ошибки предшественников и при этом честно привлекая внимание к вопросам, требующим ответа, и к возможной предвзятости его собственных трудов.
Его заинтересованность в том, чтобы в ряде своих произведений («Приглашение на казнь», «Дар», «Ада», «Прозрачные вещи», «Сестры Вейн») отойти от строго реалистического, причинно-обусловленного повествования следует рассматривать в контексте его воззрений 1940-х годов на эволюцию. Хотя Набоков в научных работах весьма настойчиво использовал адапционистскую терминологию, он также выражал «неудовлетворенность» всеми доступными объяснениями механизмов действия этой теории. Его интерес к мимикрии как возможному источнику антидарвинистских доказательств ясно показывает его желание подчеркнуть недетерминированные явления в природе. С другой стороны, Набоков так и не опубликовал ни одной научной работы, посвященной исключительно мимикрии: если бы он изучил все доступные примеры и обсудил свои планы с коллегами-профессионалами, то, вероятно, понял бы, что этот конкретный аргумент против естественного отбора не выдержит серьезной критики. Чтобы и дальше следовать в этом направлении, ему пришлось бы расширить фокус внимания, чтобы охватить неадаптивные мутации в целом, особенно те, которые сохранились со временем.
Но скорее всего, его интерес бы двинулся в другом направлении, том, которое занимало центральное место в его искусстве и восприятии мира природы. Как мы уже убедились в главе 1, Набоков пришел к своему методу дифференцирования видов, выработав концепцию «синтетического характера»[338]. «Синтетический характер видов» – комплексное понятие, основанное на знании коррелирующих индивидуальных вариаций в нескольких конкретных органах или вспомогательных органах данного вида. Это своеобразное «метазнание» о видах, ощущение, что должен существовать организм, превосходящий по строению то, что обнаружено в одиночной «типовой» особи. (Возможно, Набоков представлял себе нечто аналогичное абстрактному потенциалу генотипа со всеми его вариациями в индивидуальных особях, как противоположность конкретному фенотипу, выраженному в отдельной особи.)
Набор фенотипических выражений в феноменальном плане «реален» для познающего сознания, но является ли он частью механизма или динамики подлинного развития эволюции? Есть ли у таких вторичных явлений – не самих вариаций, но «синтетического характера» всех возможных вариаций внутри каждого вида и рода, – какой-то статус в мире природы? Полезны ли они для видов, о которых идет речь? Или они полезны – и, возможно, красивы – только для людей, которые жаждут их классифицировать? Коротко говоря, даже в привычных рамках своей научной мысли Набокову не составило бы труда найти другие пути, в обход конкретной области механизмов, конкуренции и выживания; собственно в 1940-е годы он и нашел эти обходные пути, хотя довольно эзотерические. Сознание, да