Юрий Орлов - Oпасные мысли
«Дежурный!» Уже целый час колочу в дверь камеры без воды и туалета, куда меня сунули часов пять назад, в три часа ночи. Наконец, женский голос с той стороны двери: «Чего стучишь? В карцер захотел?»
«В туалет! Отлить!» Женщина уходит. Колочу и кричу снова. Через час тот же голос: «Чего?»
«Отлить!»
«Отливай в сапог». Уходит. Только идиоты вроде меня могут страдать на таком просторе: четыре угла, какая тебе еще уборная? В одном из углов — окровавленные тряпки, сюда заводили женщин. Еще через полтора часа послышались знакомые звуки раздачи пищи, и в дверь протягивают завтрак — кусок хлеба и недурную перловую кашу в измятой оловянной миске. Ложка с толстенной гладкой ручкой длиной всего с полпальца, чтобы заключенный не засунул ее себе или кому иному в глотку.
Наконец, выводят в туалет, а оттуда в большой зал, полный заключенных и солдат: обыск перед этапом. Собственно, солдаты ищут, не найдется ли чего полезного самим. Офицер, держа в руках мое дело, издали показывает на меня пальцем, и ко мне подходит сержант. — «Антисоветчик, блядь? Смотри какие чемоданы! Награды за шпионаж? Открывай!» Не дожидаясь, рвет крышку из всей силы, и книги, бумаги, все, что еще не было отобрано, всякая мелочь, сыплется на пол.
«Книги! Ты что, блядь, не знаешь? Пять книг — не больше!»
«Это в лагере. А здесь этап. Я еду на ссылку».
«Ты не знаешь, куда ты едешь. Пять книг!»
Подозвав капитана, я объясняю закон. Он молча отходит. «Ну, сука, погоди», — цедит сержант, кладет себе в карман мое бритвенное зеркало, забирает в охапку драгоценные личные письма, много раз благополучно прошедшие лагерную цензуру, и, заодно, сверток с дефицитными порошками для пластмассовых зубных коронок. Ирина послала их мне в лагерь в безуспешной попытке спасти мои зубы, они хранились на внешнем складе, и я взял их теперь на ссылку.
«Выходи! Живей!»
Спешно забросав обратно в чемоданы все подряд, получаю свою буханку хлеба, кулечек сахара и кучку килек на газету. Зная этапы, я запасся своими газетами.
Нами забивают «воронки», мужчин в одни отсеки, женщин в другие. Две женщины в нашем «воронке» не помещаются в малом боксике 50 на 50 на 150 сантиметров, солдаты заталкивают их одна на другую и с «раз-два-ух-нем» закрывают дверь. Мужчины в большом боксе полтора на два метра. Кому-то повезло попасть на боковые скамейки; другие перманентно падают на них, держась за стенки; центр упакован, как нейтроны в белом карлике, так что там падать некуда. Запирают. Между нами и кабиной шофера автоматчики с овчаркой. Кто-то из уголовников просит у них окурок, ему дают. «Воронок» мчится на товарную станцию. Обычные пассажиры не увидят нас там, двери пассажирских вагонов будут закрыты, когда нами будут загружать столыпинские вагоны.
«Выходи! Садись!» Большой колонной, по четыре в ряд, садимся на корточки, руки на затылок. Вокруг автоматчики. Возбужденно лают овчарки.
«Пошли! Не отставай! Бегом! Не отставай, ет твою мать!»
Солдат мажет мне по шее, я падаю, встаю, лают овчарки. Свистя грудью, я пытаюсь не отстать со своими чемоданами. Колонна бежит по железнодорожным путям, видимо, опять опаздываем на поезд.
«Садись!» Хватая воздух, сижу на корточках. Ах, это была ошибка — брать книги. Но как же без книг?
Камеры «Столыпина» набивают таким же манером, как воронки. Конвой — нормальный: уже за полночь, а не было ни воды, ни уборной. Мочевые пузыри у всех зэков простужены, из камер кричат, просятся в сортир. «А мне это по-хую!» — отвечает солдат. «Качай!» — решают, наконец, зэки и начинают сообща, синхронно раскачивать вагон из стороны в сторону. Кажется, вагон сейчас к черту завалится, катастрофа, но начальник конвоя выходит из своей секции, конвой начинает разносить воду, а потом по очереди выводит нас в туалет.
Я заболел. Льется из носа, мучает кашель, похоже, высокая температура. Товарищи по камере сжалились и дали место на самой верхней лежачей полке; другие по очереди то сидят, то стоят. В камеру размером с обычное купе набито двадцать пять человек.
Красноярск. Снова недельная остановка в огромной пересыльно-следственной тюрьме. Как обычно, «Быстрее, бляди!» от «Столыпина» до «воронка», потом душегубка в «воронке», потом бесконечные проверки, шмоны, потом баня. Через баню пропускают на каждой пересылке, это гуманное правило. Вообще говоря, действительно, невредное правило, зэки бань не избегают, по возможности держат себя в чистоте. Зная гуманное правило, я по выходе из зоны запасся кучей газет, чтобы не класть свои шмотки на банную слизь. Баня — это, собственно, души, несколько струй в помещении с цементным полом. На этот раз в предбаннике, под наблюдением надзирателя, ударным темпом стригут наголо всех зэков подряд, одной и той же ручной машинкой, подвертывая под воротники одну и ту же серую от грязи, всю в волосах, простыню.
«Мне не положено, — сказал я. — Меня везут на ссылку».
«Ничего не знаю. Дежурный сказал — всех».
«Да у меня же кончился срок, кончился!»
«Раз в тюрьме, значит, не кончился».
Логично.
Наконец, после всех процедур заводят в большую общую камеру. Ничем не застеленные железные двухэтажные койки, по двадцать шесть мест на каждом этаже. занимают почти все ее пространство. Вместо пружин — железные полосы, на них сидит и лежит около 120 человек. Ну, это еще по-божески. В углу — открытая уборная со сливом, цементный пол там отнюдь не грязен. У стены, за большим столом, заключенные играют в самодельные карты. Молодежи почти нет. Рецидивисты, отметил я про себя, у них всегда больше порядка.
На одной койке лежит молодой парень, не больше двадцати пяти, с разбитым лицом и переломанными, говорят, ребрами. Его только что отмолотили надзиратели за прекословие: вытащили в коридор, навалились кучей, а потом забросили обратно в камеру. Знай наших! Весь в крови, товарищи оказывают ему помощь. В крови также и все стены, до самого потолка, — от давленных клопов. Как обычно, когда заводят нового, меня встречают вопросами — какая статья, за что, сколько и где сидел. Статья оказалась уважаемая, срок хороший, большой, так что меня в компанию приняли, и даже, увидав, что я болен, постелили телогрейку и дали место лечь. К «антисоветской пропаганде» заключенные относятся хорошо.
Еще одна неделя. Законный срок моего заключения кончился 10 февраля 1984 года, в этот день должна была начаться ссылка, а меня все еще таскают по тюрьмам. Теперь волокут в Иркутск, я лежу в «Столыпине» на втором этаже. Как обычно, уже много-много часов не было воды. У меня жар, в горле пересохло. Другие, наевшись селедки, а на этап всегда дают селедку, терпеть больше не могут и поднимают шум.
«Кто кричал?» Это подходит сержант.
«А что ж, без воды подыхать будем?» — возражает молодой парень.
«Ну, ты подохнешь у меня сейчас», — твердо выговаривает голубоглазый сержант. Подозвав солдата, открывает дверь и выводит парня, солдат конвоирует его в конвойную секцию. Я его больше не видел, что с ним сделали, не знаю.
«Так, — говорит сержант. — Кто еще кричал? Никто? Значит — все. Будем так. Скажу «Наверх!» — все наверх, один за другим через дыру. Скажу «Вниз!» — все обратно. Кто задержится, подгоню молотком. Ясно? Наверх!»
В руках у него здоровый деревянный молоток, которым они простукивают нары. Дверь в камеру полуоткрыта, он бьет по спине пока зэк лезет в дыру. Вскарабкавшись, мы кубарем откатываемся к стенке, чтобы не мешать другому, которого теперь молотят молотком.
«Вниз!»
«Вверх!»
«Вниз!»
«Вверх!»
Мне надо на время забыть, выкинуть из головы, что болен. Надо двигаться. Мы в его руках. Я заглядываю ему в глаза: там нет ничего, кроме голубой пустоты. Меня он, однако, не бьет.
Он прогоняет нас туда и обратно девятнадцать раз.
«Вот так. А теперь получите воду».
В Иркутске принимавший нашу партию капитан весело предупреждает: «Имейте в виду, вы в Иркутской пересыльной тюрьме, хуже которой не бывает. Ясно?»
«У нас пока нет для вас места, — вежливо сообщает мне лейтенант по окончании обычных процедур. — Мы вас временно поместим в карцер. Хорошо? До утра только. Постель? Темная ночь, какая постель. Я сам без постели. (Он смеется.) Да ведь у вас телогрейка. А завтра все будет».
Он приводит меня в глубокий подвал, в карцерное помещение. Пол цементный, нары обиты жестью, стекол в окне, конечно, нет. Но и то счастье, что есть туалет со сливом.
«Холодно?» переспрашивает лейтенант с интересом. «А мне не показалось. У меня дома холодней. (Он опять смеется.) Ну, доброй ночи. Завтра утром переведем в другое место».
Конечно, они не переводят никуда ни завтра утром, ни послезавтра вечером, и всю неделю, что меня там держат, приходится бороться за обычное тюремное ежедневное питание вместо карцерного через день, стучать в дверь по полтора часа, пока не подойдет надзиратель. Вначале он обычно угрожает избить за беспокойство, потом, после десятиминутного изумления при виде вещей, не разрешенных в карцере, — чемоданы, телогрейка, сапоги, шапка, — идет куда-то звонить, потом, наконец, мне приносят чего-нибудь поесть…