Избранное - Алессандро Мандзони
Быть может, кое-кто возразит, что перед лицом правосудия, если не совести, все оправдывалось омерзительным, но в то же время принятым правилом, в силу которого при разбирательстве тягчайших преступлений было дозволено преступать закон? Не будем пока говорить о том, что наиболее распространенное, почти всеобщее мнение юрисконсультов состояло (и, если хотите, должно было состоять) в том, что это правило могло распространяться не на процедуру расследования, а лишь на наказание, «ибо, — цитируем одного из них, — хотя преступление может показаться поистине чудовищным, но пока не будет доказано, что человек его совершил, при отсутствии доказательств долг судьи состоит в соблюдении всех требований закона». Для полноты картины и в качестве примера замечательных свойств вечного разума, проявляющегося во все времена, приведу сентенцию человека, писавшего в начале пятнадцатого века и надолго заслужившего прозвище «Бартоло церковного права». {83} Речь идет о Николо Тедески, архиепископе палермском, более известном, пока он был известен, под именем Палермского аббата. «Чем серьезнее преступление, — утверждает этот человек, — тем доказательней должны быть его презумпции, ибо там, где опасность больше, надо ступать с большей осторожностью». Но это, повторяю, не относится к нашему делу (я имею в виду одну лишь юриспруденцию), поскольку, по свидетельству Кларуса, в миланском форуме царили иные нравы: судье в подобных случаях разрешалось преступать закон и при расследовании дела. «Таких положений, — говорит Риминальди, {84} другой известный в прошлом юрисконсульт, — не встречается в других странах», а Фариначчи добавляет: «и это правильно». Но посмотрим, как сам Кларус толкует эту норму: «к пыткам переходят, даже если улики не совсем достаточны (in totum sufficientia) и не доказаны свидетелями, стоящими вне подозрений; преступнику зачастую даже не дают копию протокола допроса». И переходя, в частности, к уликам, оправдывающим применение пыток, он недвусмысленно заявляет, что они необходимы «не только в случае незначительных, но и в случае тяжких и жесточайших преступлений, включая и дела об оскорблении величества». Итак, люди довольствовались уликами, пусть и доказанными не по всем правилам, но все же как-то доказанными, пусть не очень авторитетными, но все-таки свидетелями, не совсем убедительными, но реальными, относящимися к делу свидетельствами. Люди хотели таким образом облегчить судье раскрытие преступления, по не дать ему права терзать под любым предлогом первого попавшегося ему в руки. Абстрактная теория подобных вещей не приемлет, не изобретает и не задумывается над ними, хотя страсть не останавливается перед их исполнением.
Итак, судья неправедный приказал Пьяцце «говорить правду, объяснить, почему тот отрицает, что ему известно об измазанных степах и о том, как звать депутатов, ибо в противном случае за дачу ложных показаний он подвесит его за руки, дабы внести ясность во все эти невероятные вещи». «Если вам вздумается, можете подвесить меня за шею, но о том, о чем меня спрашивают, я не имею ни малейшего представления», — ответил несчастный с тем отчаянным мужеством, с каким иногда разум бросает вызов насилию, как бы утверждая, что чем бы дело ни кончилось, сила никогда не станет разумом.
Но подумать только, к какой низкой хитрости вынуждены были прибегнуть эти господа, чтобы как-нибудь приукрасить вымышленный ими предлог. Они пошли, как мы уже сказали, на то, чтобы отыскать еще одну «ложь» обвиняемого, дабы иметь возможность говорить о его ложных показаниях во множественном числе. Им понадобился еще один нуль, чтобы увеличить число, к которому они не смогли приписать ни одной цифры.
Подвергнув несчастного пытке, ему советуют «решиться сказать правду». Сквозь крики, мольбы и заклинания о помощи он отвечает: «Я вам сказал ее, господа». Судьи настаивают. «Ради бога! — кричит несчастный. — Ваша милость, спустите меня, я скажу вам все, что я знаю, дайте мне попить». Его опускают вниз, усаживают на скамью и снова допрашивают. Он отвечает: «Я ничего не знаю, ваша милость, дайте мне немного воды».
До чего же слепа ярость! Им и в голову не приходило, что признание, которого они силой добивались от обвиняемого, могло бы быть использовано, будь оно истиной, как они с жестокой уверенностью повторяли, в качестве сильнейшего доказательства его невиновности. «Да, господа, — мог бы сказать он, — я слышал, что стены на улице Ветра оказались измазаны и все же зачем-то шатался у ворот вашего дома, господин президент Санитарного ведомства!» И этот аргумент был бы тем более убедительным, что после распространения слухов о преступлении, в котором обвиняли инспектора, последний, узнав об этом, не мог бы не почувствовать себя в опасности. Но эта столь очевидная мысль, упущенная в ярости из виду, не могла прийти на ум и самому несчастному, ибо ему не сказали, в чем его обвиняют. Его собирались прежде сломить пытками; для судей это были естественные и возможные методы убеждения, дозволенные законом, обвиняемому хотели показать, какое ужасное немедленное следствие влекло за собой его запирательство, от него добивались, чтобы он хоть раз признался во лжи и тем самым дал им право не верить ему, когда он скажет: я не виновен. Но они не добились своей гнусной цели. Вновь подвергнутый пытке, Пьяцца был слегка подвешен на веревке, затем ему пригрозили большим и исполнили эту угрозу. У него неотступно требовали «правду», а он продолжал твердить: «я все сказал». Сначала он кричал, потом стих, наконец судьи, видя, что от него ничего больше не добьешься, приказали опустить его и отвести в камеру.
После того как 23 числа президент Санитарного ведомства, являвшийся членом сената, и капитан справедливости, участвовавший в его судебных заседаниях лишь по приглашению, доложили этому верховному судебному органу результаты расследования, сенат отдал распоряжение «обрить обвиняемого,