Журнал Наш Современник - Журнал Наш Современник №5 (2004)
После всех художеств, произведенных с текстами Астафьева, на которые натыкаешься в этой книге, уже невозможно поверить, что писатель не высказал свое отношение к памятным событиям и не рассказал историю появления своей подписи под тем людоедским документом. Но... дальнейшее — молчанье.
“Дорогой Валентин! Я все здесь же, все в той же позицьи — праздной пенсионера и вольного художника. А М.С. не сидится, затеяла ремонт квартиры и средь штабелей имущества, книг (слово неразборчиво) и прочего барахла ходит, шатаясь, да внук дорогой ее еще добивает, этакий оболтус...” Это — факсимильный отрывок из письма 1999 года, которое также изъято, очевидно, “правом составителя”.
* * *
Возвращаясь к статье Азадовского, думаешь, что вся эта история преподала наглядный урок каждому из нас. Ни в состоянии сиюминутной обиды, ни в эмоциональном перехлесте, ни на поводу какой-либо идеи — ни при какой погоде н е л ь з я из каких бы то ни было тактических соображений становиться по одну сторону с ними, а тем паче идти к ним на поклон. Особенно на последний. Отношение, при всем показном единении, будет только одно: презрительное. Как к шабес-гою. Как к “еврею субботы”. Только так они и могут воспринимать даже самых замечательных русских писателей, склонившихся к ренегатству.
Что же произошло в Виктором Астафьевым в последние годы его жизни? Многие задавались этим вопросом и по-разному пытались на него ответить. Говорили о приспособленчестве, о желании остаться на плаву, о духовной порче, о жажде почестей у новой власти, о природной злости к людям, которую он так и не смог в себе побороть. Какая-то доля правды, возможно, есть в этих утверждениях, но не более чем доля. Правда, Астафьев и сам давал не один повод так думать о себе.
“У президента мы выпросили полтора миллиарда на культуру, и теперь, хочешь не хочешь, приходится молить Бога, чтоб его не свалили коммунисты до той поры, пока он эти деньги нам не выдаст”. (Из письма Валентину Курбатову от 3 августа 1994 года. Речь, видимо, идет о даре Ельцина на 15-томное собр. соч. Астафьева).
Мне думается, что если не все, то многое объясняют строчки, написанные им в последний год жизни, адресованные родным:
“Эпитафия
Я пришел в мир добрый, родной и любил его безмерно.
Ухожу из мира чужого, злобного, порочного.
Мне нечего сказать Вам на прощанье.
Виктор Астафьев”.
Это написано не бывшим друзьям и не временным “союзникам”. Это написано “Жене. Детям. Внукам” — и оттого производит неизмеримо более тяжкое впечатление. Поистине, вырвалось из души.
Если мир стал “чужим, злобным и порочным”, то гори все гаром! Апокалипсическое чувство перехода из одного мира в другой оказалось поистине катастрофичным для Астафьева. Осталось одно желание — успеть как можно больше сказать, не заботясь о справедливости к современникам, правде жизни, милосердии к ушедшим. Отсюда мрачность и злость его последних вещей, исторические нелепости в многочисленных интервью и остервенелой публицистике. Чувство чужести, злобности и порочности мира, при всех благах, отваливаемых лично писателю, становится определяющим, заслоняет весь белый свет. И невдомек было Астафьеву, что и сам он каждым своим словом добавлял каплю “злобности и порочности” окружающей атмосфере.
Это не упрек. Это попытка понять свершившееся с ним.
А когда-то мир действительно был добрым и родным, и любовь Астафьева к нему была неподдельной.
“Я люблю родную страну свою, хоть и не умею сказать об этом, как не умел когда-то и девушке своей сказать о любви. Но очень уж большая земля-то наша — российская. Утеряешь человека и не вдруг найдешь.
Но ведь тому, кто любил и был любим, счастьем есть и сама память о любви, тоска по ней и раздумья о том, что где-то есть человек, тоже о тебе думающий, и, может, в жизни этой суетной, трудной и ему становится легче средь серых будней, когда он вспомнит молодость свою — ведь в памяти друг дружки мы так навсегда и останемся молодыми и счастливыми. И никто и никогда не повторит ни нашей молодости, ни нашего счастья, которое кто-то назвал “горьким”. Нет-нет, счастье не бывает горьким, неправда это! Горьким бывает только несчастье” .
Это — финал повести “Звездопад”, в которой достаточно жестких, реалистичных и неприглядных картин быта военного госпиталя. Но как же отличается его пафос от тональности, интонации и пафоса “Чертовой ямы”, да и всего романа “Прокляты и убиты”! Над чертовой ямой не падают звезды, они не осеняют своим благодатным светом тех, кто не только убит, но и проклят. Их души не вотворятся во благих. Над ними нет звездного неба, есть лишь тьма и мрак.
И снова хочется вернуться к заключительным строкам “Звездопада”.
“В яркие ночи, когда по небу хлещет сплошной звездопад, я люблю бывать один в лесу, смотрю, как звезды вспыхивают, кроят, высвечивают небо и улетают куда-то. Говорят, что многие из них давно погасли, погасли еще задолго до того, как мы родились, но свет их все еще идет к нам, все еще сияет нам”.
Таким хотелось бы помнить Виктора Петровича Астафьева.
Наталья Корниенко • "...Душою плачешь и смеешься от души" (Наш современник N5 2004)
Наталья Корниенко
“…ДУШОЮ ПЛАЧЕШЬ
И СМЕЕШЬСЯ ОТ ДУШИ”
Письма читателей Михаилу Шолохову
1933—1938
Наверно, когда-нибудь, ради объективности, ушедший век двадцатый назовут веком читателя. О том, что в русском литературном процессе XX в. появилась авторитетная фигура народного читателя, в первые десятилетия XX в. говорили и писали многие. Правда, даже весьма осторожный в предоставлении трибуны реальному читателю еженедельник “Читатель и писатель” просуществовал всего один год (1928). Быстро забылись и вышедшие на рубеже десятилетий “Письма к писателю” (1929) М. Зощенко и “Крестьяне о писателях” (1930) А. Топорова. Наступил “реконструктивный период”, и массового читателя, как и других участников литературного процесса, надо было вновь образовывать и перевоспитывать, ибо портрет неискушенного читателя, да и сами читательские симпатии давали неутешительную для критики разных направлений картину. Не скрывал сложной пестроты коллективного портрета “неискушенных читателей” и автор “Писем к писателю” — как в иронических комментариях, так и в предисловии к книге: в подборке читательских писем “можно видеть настоящую трагедию, незаурядный ум, наивное добродушие, жалкий лепет, глупость, энтузиазм, мещанство, жульничество и ужасающую неграмотность” (цит. по: З о щ е н к о М. Уважаемые граждане. М., 1991. С. 345).
Рапповская критика одержала победу и на развернутом ею в год “великого перелома” фронте борьбы с “топоровщиной”, то есть крестьянскими суждениями о литературе. Здесь возмущало все, начиная с убеждения крестьян, что литературные агитки, конечно, нужны для политического воспитания, только не для них, много повидавших на своем веку. Тогда для кого же они пишутся? — естественный вопрос. Многие крестьянские отзывы вообще не вошли в книгу “Крестьяне о писателях”. Не прошел в книгу крестьянский Пушкин, еще ранее отвергнутый либеральной “Красной новью”. Крестьяне непременно в отзывах о Пушкине весьма нелестно отзывались о современной литературе, а в прочтении самого Пушкина демонстрировали склонность к “буржуазной теории” чистого искусства, в борьбе с которой на рубеже десятилетий неизменно поминался Афанасий Фет. Да и отзывы о современной литературе, первоначально печатавшиеся на страницах сибирских журналов “Сибирские огни” и “Грядущее”, не все вошли в книгу, а вошедшие претерпели редактуру. “Новый читатель”, на идеологическое образование которого в 1920-е годы были потрачены огромные средства, традиционно критиковал “новую прозу” за отсутствие правды. Он не считал правдой искусства мат, натуралистические сцены и блатные “смехульки”, хотя и признавал, что по жизни мужик груб, матерщинник и любит крепкое словцо. Когда же крестьяне высказывались о связи советской литературы с жизнью, то литературная ситуация порой выглядела просто нелепой. Лишь один пример. В статье “О живом человеке нашей деревни” любимец лефовской “теории факта”, известный прозаик-очеркист А. Исбах утверждал, что роман Ф. Панферова “Бруски” является исключительной и большой победой пролетарского фронта литературы: “Панферов впервые показал нам жизнь нашей новой советской деревни и ее живых людей во всем многообразии. Книга Панферова проста и вместе с тем глубока. Его тема — борьба за артель, борьба за коллективное хозяйство. Панферов умело и тонко показывает расслоение деревни” (На литературном посту. 1928. № 9). Однако полюбившие чудесное у Пушкина “живые люди” из топоровской коммуны с фетовски красивым названием (“Майское утро”) не оценили почему-то приемов художественной идеализации и чудесных “выдумок” в романе Панферова: “Роман о колхозной жизни, но я, колхозник, ничему в нем не верю. Глядите: на другой год у “Брусков” (название коммуны в романе. — Н. К. ) приобретен трактор, и бабы начали жирнеть, полнеть!.. Конечно, врет! Факт: мы живем в коммуне — скоро девять лет, а ни одна еще баба не пополнела”; “Самого чувствительного колхозного дела автор не захватил, а брехал и выдумлял” (Настоящее. 1929. № 2).