Журнал Наш Современник - Журнал Наш Современник №5 (2004)
Подытоживая в начале 1939 г. обзор читательских откликов, поступивших в редакцию журнала “Литературное обозрение” и посвященных современной советской литературе, критик Я. Рощин нисколько не преувеличивал, когда отмечал особый статус Шолохова и ни с кем из советских писателей не сопоставимую интонацию читательских писем о “Тихом Доне”: “Кровная заинтересованность в судьбе героя, пламенное желание делить с ним эту судьбу — немногим книгам дано пробуждать подобные чувства. На первом месте среди этих немногих бесспорно “Тихий Дон”. Шолохов, кажется, единственный писатель, к которому читатель адресуется только со словами любви и восхищения” (Р о щ и н Я. Голос читателя // Литературное обозрение. 1939. № 11 (5 июня). С. 71—72).
Этот выбор читателя подтверждают и собранные в 1937 г. массовым сектором издательства ГИХЛ анкеты библиотек СССР, где в графе о книгах современных прозаиков, необходимых для укомплектования библиотек, автор “Тихого Дона” неизменно занимает первое место: чаще всего вместо заглавия просто пишется имя (Шолохов) или “все произведения” (РГАЛИ. Ф. 613, оп. 1, ед. хр. 768, лл. 15, 280). Об этом говорят и письма, присланные в издательство: да, стояли в очередь в библиотеке, прочитали “Тихий Дон”, но хотим иметь эту книгу дома, а потому пришлите наложенным платежом, за любые деньги. Отметим также, что очевидное предпочтение читатель в это десятилетие отдавал русской классике, а у Шолохова не “Поднятой целине”, а именно “Тихому Дону”: “Больше всего ждем 4-ю книгу “Тихого Дона” (Там же, л. 28). Для полноты и правдивости картины также отметим, что читатель этого десятилетия, романтизированный на советский лад в советские годы и унижаемый в конце XX в., демонстрировал, не ведая о том, чудеса свободы: он читал Достоевского и просил в 1937 г. издать полное его собрание сочинений (Там же, л. 7 об., л. 115), он “все время спрашивает Есенина” (лл. 32 об., 34 об., 52 об., 219 об.), и потому в графе об издании советских поэтов естественно знавшие о запрете Есенина библиотекари то вписывали, то, вписав, вычеркивали (не очень, правда, жирно) запрещенное с 1927 г. имя: Есенин (л. 65 об.).
Ко многим папкам с письмами читателей о “Поднятой целине” и “Тихом Доне”, судя по регистрационному листу, никогда не обращались — со времени их сдачи в РГАЛИ в конце 1940-х годов. Это кажется невероятным, ибо читательские письма тридцатых приоткрывают тайны народности Шолохова, тот сложный ее состав, что явлен разнохарактерностью читателя-народа, бескомпромиссностью в исканиях правды, любовью-ненавистью к Григорию Мелехову, жесткостью в формулировках, утопичностью и антиутопичностью, тоской о чистой красоте и жаждой социальной справедливости, переплетением трагического и комического. Дискуссия, развернувшаяся в год публикации последней книги романа (1940), наведет порядок в этом жизненном разноречивом потоке. Тогда же будут определены основные направления в интерпретации романа и будущих многотомных концепций пути Григория Мелехова: “историческое заблуждение”, “отщепенство”, “художественный образ” и т. п. С эпохи “оттепели” изложение этих концепций неизменно входило в программы гуманитарных факультетов университетов и педагогических институтов, и тогда же “Тихий Дон” исчезнет из школьной программы... Подобный “прогресс” свободы кажется невероятным, когда читаешь письма молодежи о “Тихом Доне” эпохи тоталитаризма.
Сегодня, благодаря разысканиям и публикациям исследователей Шолохова (В. Осипов, Ф. Бирюков, С. Семанов, Л. Колодный, В. Васильев, В. Запевалов, Ф. Кузнецов, Ю. Дворяшин, Г. Ермолаев и др.), мы много больше, чем раньше, знаем о жизни и творчестве М. Шолохова в тридцатые годы. Знаем, что не о литературе, а о голоде народа, который принес “великий перелом”, писал Шолохов Сталину в начале 1930-х. Знаем отосланный Сталину скорбный рассказ 1938 г. о зверских пытках, что шли в январе 1937 г. в застенках Вешенского НКВД. Сегодня мы можем как-то объяснить очевидный пробел в публичной широкой дискуссии 1940-го о “Тихом Доне” — на страницах периодики на самое крупное литературное событие года, каким несомненно являлось завершение публикации “Тихого Дона”, собратья-писатели не откликнулись. Материалы обсуждения “Тихого Дона” в Союзе писателей (май 1940 г.) и в Комитете по Сталинским премиям (ноябрь 1940 г.) стали известны совсем недавно, и они о многом рассказывают и много предвосхищают. Для 1940-го вопрос А. Толстого к финалу “Тихого Дона” — “Замысел или ошибка?” — звучал вполне риторически, с ударением на последнем: конечно, ошибка. До конца XX в. материалы этих обсуждений, зафиксировавших в целом негативное отношение ведущих советских писателей к финалу “Тихого Дона”, оставались неизвестными. Никогда не напоминали своих высказываний о “Тихом Доне” и участники тех дискуссий. В 1940-е — потому что знали мнение Сталина (об отношении Сталина к “Тихому Дону” не раз уже писали) и боялись перечить вождю, почему-то взявшему под защиту роман, разрушивший краеугольные основы метода социалистического реализма. Кажется, об этих материалах можно было говорить в эпоху оттепели, однако для писателей, критиков культа личности материалы обсуждения “Тихого Дона” обладали (да и обладают) колоссальной саморазоблачительной силой.
Почти все выступавшие в 1940-м неизменно апеллировали к советскому читателю, который-де ну никак и никогда не примет предложенное Шолоховым завершение судьбы Григория Мелехова и в целом такой финал романа “Тихий Дон”. Получалось, что Шолохов не только обманул писателей и деятелей советской культуры, но и ожидания читателя. В последнем утверждении было много лукавства. В остроумном высказывании Н. Асеева о “Тихом Доне” — “Порочное, но любимое произведение Шолохова” — таился намек на психологические истоки ситуации “странной” любви-ненависти деятелей советской культуры к автору романа. Не любить Шолохова было за что. Были свои причины и для зависти. Действительно. Сидит себе в Вешенской в “контрреволюционном” окружении и никакими организационными усилиями его не заставить перебраться в литературную Москву. Практически не появляется на писательских пленумах и совещаниях. Не участвует в бурной событиями литературной жизни 1930-х. Все десятилетие ведущие советские критики выстраивали концептуальные модели “правильного” завершения “Тихого Дона” — и вдруг такой то ли демарш, то ли своеволие писателя, а на самом деле — демонстрация желанной всегда творческой свободы... Шел 1940-й год, 17-й год существования советской литературы, с прагматической идеологией которой (искусство подчинено высокой цели воспитания народа) все было понятно. И вдруг чистый финал, с откровенной демонстрацией старого тезиса “искусства для искусства”. К этому добавим, что воспитываемый советской литературой читатель демонстрировал все десятилетие странную склонность к этой буржуазной теории: на первом месте — русская классическая литература, на втором из советской прозы — “Тихий Дон”. Напомним, что Алексей Константинович Толстой, в XIX в. один из апологетов теории “чистого искусства”, настаивал, что в глубинных своих основах понятия гражданственности, народности и свободы базируются на развитом в народе чувстве прекрасного, а подавление и разрушение этого тонкого и нежного чувства, составляющего “потребность жизни”, неизбежно оборачивается ущербом для жизни и нравственного здоровья человека-народа: “Не признавать в человеке чувства прекрасного, находить это чувство роскошью, хотеть убить его и работать только для материального благосостояния человека — значит отнимать у него его лучшую половину, значит низводить его на степень счастливого животного, которому хорошо, потому что его не бьют и сытно кормят. Художественность в народе не только не мешает его гражданственности, но служит ей лучшим союзником. Эти два чувства должны жить рука об руку и помогать одно другому” (Т о л с т о й А. К. Письмо к издателю (1862) // Т о л с т о й А. Собр. соч. в 4-х тт. Т. 3. С. 450—451).
Венчание этих двух чувств — художественности и гражданственности — определяет пафос финальных глав другого Толстого, автора трилогии “Хождение по мукам”, написанных в начале 1941 г. не без глубинной полемики с финалом “Тихого Дона”. Весной 1922-го возвращается в хутор Татарский Григорий Мелехов, весной 1920-го собираются в Москве, на съезде Советов, герои Толстого. У Шолохова финал в высшем смысле символический, у Толстого — аллегорический, начиная с даты съезда, утвердившего еще в годы гражданской войны программу строительства новой России (доклад об электрификации), и завершая формулами героев, персонифицирующих базовые идеи толстовской концепции национальной истории и русской литературы (чувство прекрасного + гражданственность + народность + нравственность). Для европейски образованного Толстого финал “Тихого Дона” так и остался мучительной загадкой, об этом говорит, в частности, и известное его высказывание, прозвучавшее уже в годы Великой Отечественной войны в докладе “Четверть века советской литературы” (1942). Утверждением, что нельзя протянуть генетическую связь от Григория Мелехова к красноармейцу, бросающемуся с гранатой под вражеский танк, Толстой вновь возвращался к теме “чистого искусства” и воспитания читателя. Получалось, что читатель, для которого, без преувеличения, встреча с героями “Тихого Дона” стала сердечным событием и частью его жизни, неспособен к подвигу — высшему выражению гражданственности и народности. Получалось, что художественный смысл пути Мелехова (“очарование человека”, о чем позже скажет сам Шолохов) бесполезен и органически чужд современности.