Георгий Адамович - Литературные беседы. Книга первая ("Звено": 1923-1926)
О Евгении Шкляре, издавшем пятый сборник стихов, «Посох», можно заметить, что он напоминает Дмитрия Цензора. Про Цензора ведь когда-то говорили, что он пишет «почти как Блок». Шкляр – тоже. Иногда, впрочем, «почти как Бальмонт». Комплимент это или приговор – каждый решает по-своему.
В «Современных записках» помещены стихи З.Гиппиус, Н. Берберовой и В. Ходасевича.
Из стихотворений Гиппиус первые два написаны давно, последние три, по-видимому, после революции. В них еще сильнее, чем прежде, обострена мысль. Мыслью они и живут, даже те «Негласные рифмы», где поэт забавляется звуковой игрой. (В отделе рецензий, в случайной цитате, я увидел старые и, признаюсь, полузабытые мной строчки Гиппиус:
О, Ирландия океанная,Мной невиданная страна!..
Какая была в этих стихах свежесть! Как прелестны они!)
Стихи Н. Берберовой удивляют прежде всего тем, что кажутся написанными разными людьми. Я совсем не думаю, что все стихи одного поэта должны быть схожи. Но есть в голосе оттенки, по которым его узнаете: тема, расстановка слов, расстановка знаков, порядок эпитетов и т. д., не говоря уже о ритме. Написать два такие стихотворения, как Берберова, может поэт или очень богатый или вполне безличный. Не решаюсь пока судить.
Первое стихотворение, написанное лермонтовским размером:
На светские цепи,На блеск упоительный бала…
– бледновато и противоречит гетевскому правилу, по которому не следует писать стихи «ни о чем». Но в нем есть очарование. В растерянно подобранных словах есть смутная, но настоящая музыка.
Второе стихотворение – реалистическая «картинка».
Приведу для иллюстрации начало:
Там дед сидит, сложивши руки.На полке Диккенс. Край стола.На улице гудки и стуки.И крик разносчиков с угла.
Описательные стихотворения удаются только большим поэтам. В шестнадцати строках показать старость нелегко. Поэзия, сведенная к живописи, почти всегда суха и мертва. Такова — за редчайшими исключениями — участь всех парнасцев: их губит не самая их теория, чистая и прекрасная, а то, что эта теория почти никому не по силам. Правда, в стихотворении Берберовой последние строки — не живопись. Но они явно перевешиваются началом.
Баллада Ходасевича чрезвычайно характерна этого поэта. Все темы Ходасевича переплелись в ней: ирония, одиночество, надменность, грусть, презрение. И даже в приемах, в том удивительном воскрешении добальмонтовской, восьмидесятнической тусклости, Ходасевич никогда еще так верен себе не был.
<ПОЛЬ ВАЛЕРИ О КРИТИКЕ. – «ДЬЯВОЛ» М. АРЦЫБАШЕВА>
1.Поль Валери высказал недавно довольно неожиданное мнение о литературной критике. Он утверждает, что писатель не должен ни в коем случае писатель высказываться отрицательно о другом писателе, что это ни к чему не ведет и ничего не достигает. Излишне строгого критика можно всегда заподозрить в зависти. Лучше ограничиваться отзывами уклончивыми, двусмысленными, и вообще, как общий вывод: лучше хвалить, чем ругать.
Большинство французских критиков так и поступают. Прожив несколько лет во Франции, к этому привыкаешь. Но первое время это удивляет и даже раздражает, особенно в театральной критике. Есть два-три журнала, два-три писателя, которые говорят то, что думают. Все остальные не то, чтобы «уклоняются от истины», а просто не говорят ничего, скрывают свое мнение и свою мысль в наборе условно-хвалебных слов. Все прелестно, все совершенства, все достойно рукоплесканий. Доверчивый и простодушный человек решит, что мы живем в годы небывалого расцвета искусств и литературы. Что ни поэт, то гений. Что ни актриса, то Рашель.
Знал стиль и манеру виднейших французских критиков, Тибодэ или Жилу, Судэ или Вандерема, всегда можно догадаться , о хорошей или плохой книге идет речь, нравится ли она рецензенту. Но я подчеркиваю слово «догадаться». Понять сразу – невозможно.
Не знаю, чем это объяснить. Есть, несомненно, в этом доля вежливости, благовоспитанности, нежелания портить отношения. Но более глубокой причиной является, вероятно, сознание, что ничем делу не помочь, усталость и безразличие: как ни толкуй, как ни внушай Морису Ростану, например, что его произведения никуда не годятся, он не поймет и не согласится с этим. Да и публика не поймет. Произойдут только разногласия, обиды и раздоры. Лучше поэтому всех оставить в приятном заблуждении. Это не личная усталость одного критика, конечно, — это утомление целого ряда поколений за несколько веков и долгую культуру.
Наши привычки и традиции совсем другие. У нас нет никаких прав на чрезмерную усталость, и презрительные, позднеримские маски нам не к лицу.
У нас Боратынский говорил писателю:
Не бойся едких осуждений,Но упоительных похвал…
Не говоря уж о том, что «упоительные похвалы» губительны для хвалимого, они при чрезмерном изобилии уничтожают значение критики. Поль Валери, кажется, этого и хочет. Это его личное дело. Но если признать, что критика существовать должна, то согласиться с Валери невозможно. Французского рецензента — в частности, хотя бы Эдмона Жалу, — читать очень интересно, но только в той части, где он рассуждает об общем, об отвлеченном. Его введения, его отдельные замечания изящны, тонки и продуманны. Но лишь только он переходит к частному, к разбираемой книге, чувствуешь, что он связан. Или, как Талейран, он считает, что язык дан человеку для того, чтобы скрывать свои мысли.
Мне кажется, что наше очень большое преимущество в том, что мы еще не утомились договаривать до конца то, что думаем. Вежливость? Конечно, французы обходительнее нас. Но если ими в критике руководит вежливость, то они совершенно не правы. Старинная поговорка «amicus Plato» не потеряла смысла и до сих пор. Надо сделать выбор между искусством, с одной стороны, и легкими, приятными и полезными жизненными отношениями, с другой.
Наконец, «зависть».
Трудно говорить о плоскости в применении к Валери, но нельзя назвать иначе, как плоским, его намек. Завистью, действительно, одержимы почти все люди. В литературе она неискоренима. Один из больших русских поэтов говорил: «Читая чужое стихотворение, я сразу знаю, хорошо оно или нет по тому, завидую ли я автору его, ощущаю ли досаду, что не я эти стихи написал». Охотно я допускаю, что Гете, Толстой или Гюго, несмотря на их славу, могли завидовать чужим успехам.
Но ведь над завистью человек не властен. Сознание человека ею не управляет. Критика же – дело другое.
Даже смертельно кому-либо завидуя, можно заставить себя написать о нем беспристрастно, оставив все личные обиды. Не только можно, но и надо. Это – минимум литературной порядочности. Тому, кто в этой порядочности сомневается, нет охоты даже и отвечать.
Я вспоминаю такой случай. Вышел когда-то альманах со стихами и статьями двух поэтов. X писал об Y, Y – об X, и оба друг друга хвалили. Это вызвало смех и негодование. Но кого умаляло негодование? Ведь, конечно, X и Y предвидели , что их заподозрят во взаимной лести и, конечно, они заранее решились с этим не считаться . Нашлись все-таки читатели, ни в чем их не заподозрившие. Только к таким читателям они и обращались.
Вопрос, нужна ли критика – вопрос особый. Есть ведь досужие люди, доказывающие, что и поэзия не нужна. Однако она продолжает существовать, не замечая их. Так и критика.
И уж если заниматься ею, то совет Поля Валери приходится оставить «без последствий».
2.«Лучше хвалить, чем порицать».
Может быть, лучше всего – молчать. Но хвалить некоторые книги невозможно. Например, ту, что я только что прочел: «Дьявол», трагический фарс в 4-х действиях, с прологом и эпилогом, сочинение М. Арцыбашева.
Когда Оффенбах написал «Прекрасную Елену», кто-то возмутился: нельзя таких вещей касаться, нельзя искажать Гомера. Это было очень «человеческое» возмущение.
Не надо трогать и Фауста. Во всяком случае, только «со страхом и трепетом» можно к этой теме подойти после Гете. Арцыбашев подошел к ней с величайшей развязностью.
Содержание его фарса несложно. В прологе Мефистофель спорит с добрым Ангелом о том, прекрасен ли мир. Самый фарс их спор проясняет. Фауст стар, слеп и хочет отравиться. Мефистофель предлагает ему молодость, дать славу и счастье, но с тем, что если ему все-таки жизнь когда-нибудь надоест, то душа его попадет в ад. Фауст соглашается. Он становится великим революционером, вождем, в стране, очень похожей на Россию, с центральными комитетами, ячейками и расстрелами. Народ слушает его беспрекословно. Прекрасная Маргарита любит его. И все-таки Фауст не выдерживает. Он кончает с собой, Мефистофель овладевает его душой и в эпилоге смеется над добрым Ангелом.