Эксперт Эксперт - Эксперт № 46 (2013)
— У нас есть только одна закваска, которая может так переквасить, что мало никому не покажется, — это Христос. И совершенно неочевидно, что проводниками этой новой закваски будут богословы, мыслители, ученые и так далее. Все-таки любое правильное слово, любая истина, если она ложится на неподготовленную почву, не дает плода, — в евангельской притче о сеятеле прекрасно сказано, что с ней происходит. Поэтому здесь первичен не какой-то правильный интеллектуальный посыл, а состояние той самой почвы, которая при необходимости родит из себя органичные, естественные и желанные для нее импульсы, вокруг которых она и станет постепенно меняться. Эта почва — все мы. То есть все те, у кого есть этот запрос, кто испытывает острую потребность в ответе на него.
— Но люди могут перестать искать общий смысл и просто уйти в свою частную жизнь.
— Не озадачиваясь какими-то сверхновыми идеями?
— Совершенно верно. А если какая- то кучка деятелей в силу амбиций, инерции или каких- то других причин и будет пытаться обращаться к этому народу и к его политической элите, голос их будет носиться по городам и весям и гаснуть вдалеке. Возможен ли такой вариант?
— Только в одном случае: если русский человек попытается себя радикальным образом сущностно переменить, как, например, это происходит при гендерной терапии. То есть для русского человека стать европейцем, или американцем, или китайцем — это то же самое, что мужчине стать женщиной, и наоборот. Это совершенно противоестественно.
Если человек хочет просто комфортного бытия в свое удовольствие, он неизбежно перестанет быть русским. Я не представляю себе русского человека, живущего исключительно интересами потребительства. У нас есть определенная установка, веками формировавшаяся в нашем сознании, глубоко вошедшая в нашу природу, в нашу культуру, — что без какой-то сверхцели деятельность человека обречена на пошлость и плоскостность. И противодействие этой плоскостности, противоборство с ней может принимать самые неожиданные формы. К примеру, многие русские религиозные мыслители видели в коммунизме мощнейший источник очищения российской государственности и церковной жизни.
И до тех пор, пока русский человек не смирится с плоскостностью и пошлостью своего существования, он будет мучиться проблемой самоидентификации, пытаться понять, как ему правильно жить в этом мире, как выстраивать свои отношения с близкими, дальними, с государством, с Церковью и так далее. И только в этом мучительном поиске он и будет находить силу и оправдание того, что он все-таки остается русским.
Та же дискуссия вокруг нетрадиционной сексуальной ориентации — свидетельство того, что в нашем обществе под воздействием сильных внешних смысловых вызовов происходит не безропотное поглощение тех идей, которые предполагают эти вызовы, а, наоборот, какое-то глубинное, внутреннее отторжение их.
И процесс осмысления, почему у нас это вызывает отторжение, почему это нам не нравится, неизбежно вытягивает за собой вопрос: а кто мы такие? Мы чувствуем, что попытались интегрироваться в другую систему, но все равно остались там чужими. И сейчас, на мой взгляд, постепенно происходит процесс смыслового собирания из мелких кусочков самих себя.
Ну и тема выгорания. Знаете, тема эта очень непростая. С одной стороны, конечно, плохо, что те люди, которые в начале девяностых активно стали воцерковляться или просто знакомиться с Церковью, в какой-то момент почувствовали разочарование. Но с другой стороны, это прекрасно. Почему? Потому, что Церковь и не собиралась отвечать тем запросам, тем требованиям, которые они ей предъявляли. Все-таки при всей важности общественной, культурной, политической составляющей основное дело Церкви — примирение человека с Богом. Если этого примирения нет, если человек не хочет, не готов жить по тем минимальным правилам порядочности, которых требует Церковь, здесь ему делать нечего.
Это как брак. Из него следует огромное количество более чем неприятных последствий, но это и дает ему ту силу, без которой он становится просто сожительством. Почему молодежь предпочитает гражданский брак? Потому что, по сути, это формат игры между людьми без желания нести полную ответственность за тот выбор, который они делают. А дети? А болезни или недееспособность любимых? А старость? Все это крайне неприятные моменты для «сожителей», и «напрягать» себя ими они не собираются.
То же самое и в отношении человека к Церкви. Когда он приходит в Церковь, он должен понимать, что ему может быть очень тяжело, неприятно и болезненно услышать и выполнять что-то, что Церковь будет ему предписывать и говорить. Но если он переступил ее порог, то все-таки он должен в какой-то мере быть к этому готов. Это одно измерение, одна сторона вопроса.
Другая сторона — это, конечно, то, что в девяностые годы, мне кажется, существовал гораздо более острый диссонанс между церковной реальностью и запросами общества, которое стало заглядывать в Церковь со своими переформатированными советской идеологией мозгами и специфическими представлениями о жизни. И естественно, кто-то смог погрузиться в церковность, раствориться в ней и идентифицировать себя как тождественного ей, а кто-то туда нырнул, вынырнул и с ужасом сказал: нет-нет, ребята, все, что угодно, только не это!
Сейчас ситуация несколько иная. Все-таки качество внутрицерковной жизни стало другим, и, по крайней мере в крупных городах, можно найти приходы и ультраконсервативные, и ультрадемократичные, даже либеральные, и такие, где служат и на церковнославянском, и на русском, и на китайском — на каком угодно языке, где особое внимание уделяется и социальному служению, и миссии, и богословскому образованию прихожан. То есть сегодня человек может выбирать, чего раньше практически никогда не было, и именно с этим была связана невероятная популярность людей, которые умели ярко и вдохновляюще говорить на языке, понятном слушателям, как, например, отец Александр Мень.
И есть еще третья сторона. Мне кажется, что по сей день Церковь как институт находится в состоянии некоего испуга, она боится каких-то резких движений, боится предпринимать решительные шаги, потому что за ее спиной очень тяжелая история, прежде всего связанная с расколом семнадцатого века. И эта болезненная рана по сей день не уврачевана, несмотря на то что и взаимные анафемы сняты, и митрополит Ювеналий в прошлом году совершил богослужение по старому чину в Успенском соборе Московского Кремля — впервые за столько сотен лет! То есть пришло время, чтобы поставить точку во всей этой долгой и тяжелой истории. И мне кажется, что, до тех пор пока эта точка не будет поставлена, мы не сможем избавиться от какого-то физиологического страха более или менее значимых перемен. Даже там, где эти перемены очевидно назрели и самой жизнью просятся.
Естественно, этот страх — очень сильный тормоз для развития, для того, чтобы вызовы окружающего мира, в том числе смысловые, удовлетворить хотя бы в достаточной мере.
— Можно ли сказать, что взаимоотношения с политической властью тоже отчасти строятся исходя из глубинного страха, вынесенного из семи десятилетий гонений?
— Да, определенное опасение по отношению к любой власти сохраняется, потому что все те шрамы, которые нанесло государство на церковное тело, в большинстве своем далеко еще не уврачеваны. И что самое главное, по сей день мы не видим, чтобы государство где-то официально признало несправедливость гонений на Церковь и что идеологическая машина коммунистического государства сильно, на глубинном уровне разрушила сознание русского человека как такового. Мы нигде не видим осуждения атеистической идеологии, и все это, естественно, вселяет серьезные опасения, что добрые знаки благоволения власти к Церкви не вполне искренние, что они продиктованы нынешней конъюнктурой, нынешним политическим раскладом сил или еще чем-то.