Три эссе. Об усталости. О джукбоксе. Об удачном дне - Петер Хандке
Наряду с удовольствием от разнообразия этих кажущихся столь однообразными мест его подгоняло желание найти именно в Сории джукбокс, сперва по старой привычке, а потом все больше и больше потому, что сейчас было самое время для этого: работа, зима, вечера после долгих прогулок под проливным дождем. Уже далеко отсюда, в баре на carretera[45], ведущем в Вальядолид, он услышал знакомый низкий звук, который, как оказалось, исходил из автомата для игры в пинбол, оформленного в виде «пещеры страха»; в баре на заправке он увидел надпись «WURLITZER» на автомате для продажи сигарет; в casco[46], в самом центре Сории, в доме, идущем под снос и окруженном грудами строительного мусора, он заметил в баре, выложенном кафельной плиткой в андалузском стиле, табло старинного аппарата «Маркони», предшественника джукбокса, в качестве настенного украшения; лицезреть предмет вожделения в Сории ему удалось только раз — в кинотеатре «Rex», когда он смотрел английский фильм, действие которого разворачивалось в начале шестидесятых. Джукбокс стоял в задней комнате и показался ровно на миг, когда герой проходил мимо него в туалет. Единственным, так сказать, живым джукбоксом в Испании остался для него джукбокс из Линареса. Тогда, весной, он тоже нуждался в этом: работа, Пасхальная неделя. Джукбокс, на который он, давно прекратив поиски, случайно наткнулся незадолго до отъезда, приветствовал его в подвале. Бар размером с чулан, без окон. Открытый когда придется, и то только вечером, но и тогда вывеска чаще всего не горела — нужно было дернуть дверь, проверить, работает ли он вообще. Владелец — старик (включавший верхний свет, только если заходил посетитель), один на один с джукбоксом. У автомата была одна странность: все ячейки табло были пустые, как таблички рядом с кнопками для звонка при входе в высотку, на которых нет ни одного имени; как и все заведение, он не работал; только комбинации букв и цифр остались в начале пустых полосок. Но по всей стене, до самого потолка, были приклеены конверты от пластинок с соответствующими цифрами, написанными от руки, так что, когда автомат, каждый раз по требованию, включался, желанная пластинка могла — брюхо на вид выпотрошенной вещи оказалось набитым ими — заиграть. Под монотонную пульсацию глубоко внутри аппарата пространство маленького чулана сразу словно раздвигалось, над местной уличной суетой разливался покой. Это было на улице Сервантеса в Линаресе, перед заброшенным кинотеатром с полустертой вывеской «Estreno»[47], с кучей газет и крысами в обнесенном решеткой фойе, в то время, как на пустоши за городом цвели упрямые полевые ромашки, и больше чем через тридцать лет после того, как на арене Линареса был убит быком Мануэль Родригес по прозвищу Манолете. В нескольких шагах от бара «El Escudo», «Герб», находился китайский ресторан, для иностранцев нередко источник отдохновения, что-то вроде джукбокса. В Сории он, к своему удивлению, тоже обнаружил спрятавшийся от глаз китайский ресторан: он казался закрытым, но дверь вдруг отворилась, и, когда он зашел, включились большие бумажные лампы-шары. Он был единственным посетителем в тот вечер. Ни разу потом он не видел на улицах города ту азиатскую семью, которая поужинала за длинным угловым столом и исчезла на кухне. Осталась только официантка, которая молча обслуживала его. На стенах — изображения Великой китайской стены, в честь которой назывался ресторан. Было странно наблюдать, как из чашки с темным супом при погружении в него фарфоровой ложки здесь, на Кастильском плоскогорье, словно персонажи мультфильма, показывались светлые головки побегов сои, пока среди ночной бури за окном гнулись и трещали ветки тополей. Молоденькая, почти безучастная девушка за соседним столом старательно выводила в тетради иероглифы, аккуратно, один вплотную к другому, не то что его записи в эти недели (и виноваты в том были не только порывы бури, дождь или темнота, когда он записывал что-нибудь на улице), и пока он наблюдал за ней, несравненно более чужой, чем он, в этом месте, в Испании, он с удивлением почувствовал, что только сейчас по-настоящему отправился в путь оттуда, откуда пришел.
Эссе об удачном дне
(Сон в зимний день)
Ό φρονών τήν ή μέραν κυρίφ φρονεί.
Кто различает дни, для Господа различает.
Рим. 14:6
Зимний день.
На лошади тень замерзает.
Басё
Автопортрет Уильяма Хогарта: Лондон, мгновение из XVIII века; палитра, которую примерно посередине делит надвое слегка изогнутая линия, та самая «Line of Beauty and Grace»[48]. Плоская округлая галька с берега Боденского озера на письменном столе: известково-белая прожилка по диагонали пересекает темный гранит, изящно, как бы играючи, в нужный момент изгибаясь, разделяет и соединяет половины камня. Пригородный поезд, что несется среди холмов вдоль Сены к западу от Парижа, после полудня, когда утренняя свежесть воздуха и света уже иссякла, все теряет естественные очертания, и кажется, что из тисков дня тебя может вызволить лишь наступление вечера; внезапно рельсы изгибаются широкой дугой, такой странной, так на удивление высоко над неожиданно вытянувшимся в пойме до самого горизонта городом, с нагромождением там, на высотах Сен-Клу и Сюрена, его столь же сумасбродных, сколь и узнаваемых примет; на этом неожиданном изгибе, уносящем из тесноты, направление моего дня, в секунду между неподвижностью ресниц и их взмахом, изменилось и вернулась почти уже отброшенная идея «удачного дня», а вместе с ней — горячий порыв взяться за повествование о деталях и проблемах такого дня, их описание или перечисление. «Линия красоты и грации» на палитре Хогарта решительно прокладывает себе путь среди бесформенных цветовых масс, словно прорезает борозду