Аркадий Бабченко - Операция «Жизнь» продолжается…
— Да, для меня тогда была какая-то высшая цель, и она позволяла мне делать с людьми ужасные вещи. Знаешь, до сегодняшнего твоего выступления я об этом не задумывался… мы ощущали примерно то же самое, о чем говорил ты, когда рассказывал о привязанном к дереву чеченце. Мы считали, что оказываем им услугу. Ведь я же мог переломать им все кости, отбить все органы. Но я этого не делал. И мне казалось, что мы людей даже каким-то образом спасаем. Мы же не калечим их. Ну, подумаешь, человек не спит. Ну и что? Мы тоже не спали. Или испытывает холод — мы в окопах тоже испытывали холод. На войне система ценностей, система добра и зла переворачивается с ног на голову. Я первое время действительно не понимал, что мы делаем. Мы думали, что мы хорошие парни, в общем-то.
И сейчас, когда я людям в Америке рассказываю, что мы лишали пленных сна или обливали холодной водой, они говорят: «ну и что, подумаешь, не такие уж и страшные пытки». На самом деле это именно настоящие пытки. Это приводит к ужасным последствиям.
— Как ты прозрел?
— Не было единого момента осознания. Это накапливалось постепенно. Иногда я пытал человека и понимал — господи, чем я занимаюсь, он же не виновен! Потом я прочитал книгу Виктора Франкова, узника Освенцима, который выжил, стал психиатром и написал теорию о том, что происходит с психикой человека, и понял, что делаю то же самое, что и нацисты. Когда разразился скандал с Абу-Грейб, появились эти фотографии, мир обо всем этом узнал, я вдруг понял, что та система ценностей, в которой я живу, не разделяется остальным миром. То есть, мы привыкли, что рядом с тобой находятся люди, думающие как и ты. И вдруг ты видишь, как видят тебя со стороны. Я был в шоке.
В лагере в Бабиле я рассказал начальству все, что там происходило. Я просто перечислил все увечья, которые были нанесены пленным. Их хватали группами, я каждого допрашивал и они рассказывали, что с ними делали. Я все это записывал. И все это изложил шеф-офицеру морских пехотинцев. Он обязан был доложить в юридический отдел. Это разнеслось по всему лагерю. И абсолютно… во-первых, мою жалобу совершенно не приняли к сведению. А во-вторых, меня начали так прессинговать, что я реально стал опасаться за свою жизнь. Стал бояться выходить хотя бы в столовую. Например, меня зажимали в угол и говорили: «Ты что, самый умный? Трус чертов, симпатизируешь иракцам… Ну ничего, мы тебе покажем». Морские котики звонили моей маме, угрожали Я воспринимал эти угрозы реально, потому что я знал этих людей и знал, что они убивали налево и направо. Их слова чего-то стоили. В конце-концов, меня оттуда просто выгнали в Фалуджу. Через месяц вернулся домой, в США.
— Ты как-то пытался отследить, что стало с твоей жалобой?
— Да, через два года я опять пошел в отдел уголовных расследований и спросил, есть ли какие-то подвижки. Они удивились: а что, у вас были жалобы? У нас ничего тут не написано. Абсолютно ничего не пытались расследовать.
— Писать почему начал?
— Дома у меня начались приступы. Я чувствовал, что задыхаюсь, что не могу дышать, что сейчас умру. Начал сильно пить. Появились галлюцинации, стали преследовать кошмары, я не мог спать, не мог слышать громкую музыку…
— Какова была реакция на твою книгу?
— Самая разная. Армия, морпехи, были на меня очень злы, конечно, потому что считали, что я поливаю армию грязью. Но некоторые люди, которые были со мной, благодарили за то, что я рассказал правду. В целом реакция такая: это никому не нужная маленькая книга и давайте не будем о ней говорить. Даже мой собственный университет не хочет обо мне говорить, делает вид, что меня нет.
— Чем ты сейчас занимаешься?
— Я вышибала в баре.
— Арабский, значит, не пригодился…
— Нет.
В Вашингтоне, стоя у Стены Памяти, памятника ветеранам Вьетнама, я никак не мог избавиться от одной мысли… Стена памяти — образец отношения государства к своим солдатам. Черная гранитная стена высотой метров пять и длинной метров триста с выбитыми на ней именами. Говорят, здесь все. До последнего человека. Не забыт никто.
Но, стоя у этого действительно великого памятника, я никак не мог понять: если так ценишь своих солдат, зачем посылать их за океан умирать и убивать, чтобы потом ставить им многомиллионные памятники? Не лучше ли было потратить эти деньги на них, пока они были живы? И пока были живы те, за океаном?
По-моему, наш подход «а от страны тебе пластмассовый веник» прямее и проще.
Из всех стран, имеющих вес в мировой политике, только две по-прежнему бороздят океаны подводными лодками и живут в вечном окружении врагов за океанами. Видимо, любая империя рано или поздно пересекает черту, после которого на ней, как ржавчина на «Титанике», нарастает авторитаризм. Исторический процесс что ли. Удивительно, как может меняться сознание людей в ситуации, когда все дозволено. Я сталкивался с этим в Чечне. Видимо, других войн и вправду не бывает.
Поразительно, как пропаганда способна прочищать мозги.
Профайл: Тони Лагуранис. Тридцать девять лет. В армию мобилизовался в 2001-м. Четыре года служил в военной разведке, из них год в Ираке, куда был направлен в 2004-ом. Звание — капрал. Должность — допросчик 202 батальона военной разведки 513 бригады военной разведки (дословно: «Interrogator» — тот, кто проводит допросы. Ближе всего это к русскому термину «дознаватель». Но следствие допросчик не ведет, только проводит допросы с целью получения информации.) Служил в тюрьме Абу-Грейб. Написал об этом книгу «Fear up harsh» что можно перевести как «Особый метод» (дословно: «Жесткое запугивание»).
Россия и война
Россия — страна воюющая. Начиная с Турецких кампаний, войны у нас случались примерно раз в двадцать пять лет. По одной на поколение.
Прошедший век не был исключением. Гражданская, Финская, Отечественная, Венгрия, Чехословакия, Вьетнам, Камбоджа, Египет, Ангола. И совсем недавно — Афган, Югославия, Карабах, Таджикистан, Чечня…
Синдром посткомбатанта в русских людях постепенно смещается на генный уровень. Слишком часто у нас были войны. Слишком многие воевали.
Если раньше слово «ветеран» ассоциировалось исключительно с Великой Отечественной, то сегодня эта социальная прослойка России молодеет, в отличие от остальной страны. Тем, кто прошел Чечню в январе 95-го солдатом, сейчас не больше 32 лет. Новое поколение, реинкарнация.
Эти люди составляют отдельный, и далеко не самый маленький, пласт нашего общества. Со своими традициями, памятью, героями, датами, проблемами и выживанием. Еще один народ еще одной России.
Есть у меня хороший знакомый, режиссер одного из центральных каналов на телевидении. Хорошо одевается, любитель казино, машина, квартира, престижная работа. Когда я узнал, что он был в Афгане солдатом, удивился — настолько он не подходил под мое представление о ветеранах.
Пашина история — волосы дыбом. Служил в разведке. В феврале 89-го, когда армия покидала территорию ДРА, его взвод забыли на выходе. Просто забыли. Помните этот знаменательный момент, когда Громов слез с БТРа, прошел по Термезскому мосту и сказал, что за его спиной не осталось ни одного советского солдата? Это было не совсем так. За его спиной еще оставались люди. Как минимум один потерянный взвод.
Из Афгана они выбирались два месяца, сами, как могли. Спасибо взводному — вывел. Довел до самой переправы, до Пянджа. И там же, на берегу, застрелился. Еще на той стороне — в Афгане. В Союз так и не вышел.
К тому моменту, когда мы с Пашей познакомились, я уже лет пять как дембельнулся. Мне казалось, что моя война осталась в прошлом. Я вроде сумел вернуться, сумел встроиться в это общество. Не забыл её, но начал переставать чувствовать в себе. Но когда Паша рассказывал свою историю… Если бы кто-то зашел тогда на эту лестницу Операторского подъезда в Останкино, где мы решили выпить по пивку, он был бы в шоке. Два хорошо одетых человека, корреспондент и режиссер телевидения, в два часа ночи орали друг на друга с перекошенными лицами, рассказывая о своей войне. Маски, которые мы носили, слетели, и мы стали тем, кем были на самом деле.
С Пашей мы проработали вместе примерно полгода. Виделись каждый день по десять часов. Но разговаривали мало. В основном по работе: «Надо вот смонтировать… Надо съездить доснять». Не могу сказать, что мы избегали друг друга, просто все, что нас объединяло — была только война, а разговаривать о ней каждый день мы не могли. Разговоры же по работе занимают не так много времени, как может показаться.
Другие темы нас мало интересовали, во всяком случае, мы находили мало общих.
В общем, мы были просто хорошими коллегами. И, глядя на нас со стороны, никто бы не догадался, что у нас есть эта лестница, куда мы уходили несколько раз в месяц и где переставали быть людьми.