Газета День Литературы - Газета День Литературы # 61 (2001 10)
После того пира страшного дальше пошли мы совсем уже легко — целые народы в ужасе пред нами разбегались. Так шли мы всё на заход да на заход солнца без остановок и дошли этак до самого до Лазоревого Моря. Кабы не море — мы бы прошли и дальше. На берегу того теплого моря остановились дух перевести и пораскинуть мозгами. Знающие люди промеж нас басни баяли, что на той стороне моря, дескать, купается в роскоши будто бы сам Вечный Град, но мы не очень-то верили тем россказням — уж дюже бедная земля там, горы да камни, да сплошной песок родимый, не с чего тут взяться богачеству, среди таких неудобий. И как только народ проживает на убогой такой земле? Орда взволновалась, забурлила, зашумела, собрался круг, и в один час круг постановил: будя! И так всяческого дувана — цельные обозы на каждого последнего коновода, резвых мадьярских скакунов-аргамаков по три головы на брата, рабов и прочей разнообразной скотины — стада несметные, красных девок всех кровей — бери, не хочу! — и батька-Батый, великий царь-каан, да будет он жив, здоров и могуч, желание наше услыхал, гласу своего народа внял и велел, наимудрейший и наисправедливейший, выкинуть у шатра своего царского, шелкового, парчой крытого, заветный треххвостый бунчук, знак победного скончания похода, и мы повернули назад, домой, рассказывать о том детям своим и внукам и в славе и почестях купаться.
* * *
Поезд несет меня с сырого севера на родимый юг. Он несет меня, полупьяного, с того очень важного симпозиума-банкета, который, как говорилось перед тем, перевернет, рассечет мир, во всяком случае мир исторический. Ибо там звучали такие убийственные, такие еретические, на взгляд историка, слова, которые нельзя, невозможно оставить без внимания. Доклад известного академика, при одном упоминании имени которого историки-ортодоксы буквально приходят в бешенство, потряс и меня. Выставив острую бородку, академик вопрошал с трибуны:
"Странно, почему-то монгольская так называемая экономика пострадала от "военных авантюр Чингисхана", как пишет об этом один ученый монгол, и пострадала так основательно, что аж на пять веков исчезла совсем, вплоть до века двадцатого. А вот экономики Испании, Голландии, Англии и других стран-завоевательниц обеспечивали заокеанские авантюры своих правителей в течение четырех столетий, и почему-то не только от этого не пострадали, а наоборот — расцвели бурным цветом, ибо успешная война была всегда самым лучшим бизнесом. Тут же все наоборот. Не правда ли, странно?"
Я был на том симпозиуме-банкете с женщиной, которая потом провожала на вокзале и которую в Москве считают моей женой, у которой я живу, когда приезжаю в Москву, и которая собирала меня в дорогу.
И вот поезд несет меня домой, где уже с вечера ждет другая, которую друзья и близкие тоже считают моей женой. И это длится долгие годы, и похоже, конца этому не предвидится. Друзья завидуют: хорошо, дескать, устроился; враги злословят: татарин, азиат, развел, понимаешь, гарем, и куда только власти смотрят, и о чем эти бабы несчастные думают?! Ну, власти у нас смотрят известно куда, а что касается баб — так вы спросите у них, несчастные ли они?.. Их это вроде как не беспокоит. И даже вроде как устраивает такое положение дел. Во всяком случае, они таких вопросов не поднимали — зачем их поднимать, эти глупые, неразрешимые вопросы.
"…Давно известно, что всякая история — это собрание всевозможных мифов. Русской истории это касается в особенности. Сколько раз, уже на нашей памяти, история перекраивалась, перекрашивалась, в ней менялись не только векторы, — говорил этот академик-математик, — но порой менялись и сами полюса. Причем не один раз в течение всего только одного столетия. И это нормально… Ибо такова человеческая сущность и таково назначение истории — обслуживать правящий режим. Но удивительное дело: всякий народ выбирает для своей истории мифы погероичней, поблагородней, со временем всякий затесавшийся «негатив» замалчивается, а «позитив» всячески выпячивается, у нас же почему-то всё наоборот. Мы всё никак не можем расстаться с этим грязным немецким измышлением о трехсотлетнем рабстве, придуманном и навязанном нам Миллерами, Шлёцерами и прочими иноземцами, которые писали русскую историю и против которых гневно выступал Ломоносов. Ну вот не хочется нам быть вольными, воинственными азиатами, хочется быть порабощенными, несчастными, униженными, но европейцами!.."
* * *
У меня и в той, пригрезившейся жизни, тоже было несколько жен. Одна была рыжеволоса, как батька наш Батый, да будет он жив, здоров и могуч, Марийкой звали, ромейка, я взял ее на саблю как военную добычу-дуван в какой-то крепости, не доходя до Буды-города, на берегу широкой реки с названьем Истр (там еще груши в каждом дворе росли — вот такие огромные груши, с кулак!).
Эх, и девка была — огонь! Прямо хоть и не воюй, а с нею только и прохлаждайся. И где только, когда только научилась всяким неслыханным амурным премудростям?.. Я страшно ревновал ее к прошлому, к «учителям» ее бесстыдным, два раза даже сёк плетью — под горячую руку. Она же твердила: только со мной счастлива, на край света готова, отрекаясь от прошлого своего гадкого, вроде как и не было его. Она за мной в обозе ездила весь поход, пока та, вторая, точнее, первая, «старшая» жена дома ждала с дитем. С Марийкой я забывал обо всем на свете — год мелькнул, как день один.
Но не всем по сердцу была она. Назар-багатур хмурил свои сизые брови. Ты что, спрашивал, не знаешь разве, что все беды-несчастья на свете от баб? Кто красуется как обезьяна? Болтает и велеречит, как сорока? Мудрствует, как идол; осязает, как преисподний крот; щупает все, как безокий; гордится, как безумный; изменяется, как месяц на небе; беспокоится, как нечистый; плетет сети, как паучина; трепещет, как осина; алчен, как пес; жаден, как водяная болезнь; лукав, как змий; ласков, как тигр; постоянен, как море; верен, как ветер; надежен, как весенний лед; рассыпчив, как сухой прах; исчезает, как сон…
Я пропускал его слова мимо ушей — мало ли что взбредет на ум старому одинцу. Обнесло его женской лаской, бездонной и беспредельной, как теплое, нежное море полуденное, вот и завидует чужому счастью. Я-то знал, что это далеко не так. Ах, Марийка!
По-нашему гутарить выучилась она на удивление быстро. Особенно ругаться… Через месяц-два вовсю лопотала, конину-тарпанятину ела, вяленную под попоной, кумыс пила и кровь лошадью из жилы на шее употребляла. В шароварах атласных щеголяла, будто и родилась в них, ругалась посармА, по-сарматски, похлеще самого сотника нашего, матерщиника-посарОмщика страшного Котяна, — он лишь смеялся, довольный, видя, что она не понимает значения произносимых ею слов. Ах, что за девка была! Просто огонь греческий. Она-то и поведала, какой наводит на них ужас Орда-войско, гривастые наши буланые и соловые приземистые кони-комони степные, лохматые наши бараньи, белые, да волчьи-бирючьи, серые шапки-папахи невиданные; нетупящиеся наши, кривые как месяц сабли-джигурды булатные, копья-пики наши, сулицы лавролистые харалужные, с бунчуками-чёлками на концах. Мы для них, для греков, для ромеев, — бич Божий. Исчадия ада-тартара. Они называют нас "Мегалион тартар", что значит — "Множество из преисподней". «Ордэ» же по-ихнему — «союз». А еще зовут Великой Скуфью, русь-борусью, козарами-хозарами, а также моголами и тартарами. Да пусть хоть горшками называют…
Наш юрт однажды сено заготавливал, и прихватили нас валахи, сучьи дети, которые пятеро одного не боятся, их и было как раз впятеро против нас, и пришлось драпать во все лопатки, только ошметки из-под копыт через головы летели, скакали мы и час, и два, и три. Кони-комони наши запалились, вот-вот падут, и стал я отставать со своей Марийкой — она как раз со мною напросилась, как назло. Цыганистый десятник, из берендеев диких, Назар-багатур тоже отстал с нами и орал, брызгая слюной, кровавой от потрескавшихся губ: "Брось девку! Брось! Новую найдешь!" Нет, не брошу, твердил я. "Ежели жалко отдавать — сруби девку, и дело с концом! Не можешь — давай я сам!" Послал я его посармА, да по матушке. Осерчал он, сверканул желтыми белками из-под шлема легкого, миссюрки кольчужной, хлестанул коня плетью и, звеня чешуйчатым куяком, скрылся из виду. Остались мы с Марийкой один на один со степью чужой да с небом, где чужой, глухой до нас Бог сидит. Одна надёжа — на верных степных коней буланых, на десницу крепкую, да на саблю вострую, булатную, харалужную, в полторы руки, длинножалую, заветную, убойную, с расширением на конце лезвия, что называется — елмань. Валахи растянулись на полверсты, ближние настигали, приближались, гремя тяжелыми громоздкими бригандинами, да грубыми карацинами, которые я бы и даром не взял. Сбросил я им свои переметные сумы с добром, и на какое-то время удалось оторваться, запутать следы, и на минутном привале Марийка попросила — потребовала! — приголубить ее напоследок, да так, чтоб в глазах потемнело, и взяла с меня клятву жаркую, сиюминутную, страшную: коль не удастся уйти нам — чтоб срубил бы ей головушку буйную, прекрасную, незадачливую, чтобы кудри ее златовласые никому б не пришлось ласкать-расчесывать, кроме тебя, голубь мой ясный. Срублю! — успокоил я, радостный, куражливый от таких ее слов сладких, и мы опять помчались, шибче ветра полетели на взмыленных, на борзых своих конях, готовых вот-вот свалиться в пыль степную, полынную, но пока не падавших…