Станислав Рассадин - Книга прощания
Предлагала?… Не предлагала?… Поди разбери этих женщин, даже – или тем более – гениальных. И – «к счастью»… Вправду ли так? По крайней мере, поэт Мария Сергеевна Петровых (в передаче Л. К. Чуковской) объясняет все это так: «Ахматова была обижена: речь в воспоминаниях идет о событиях, весьма тревоживших ее сердце, а На- де›вда Яковлевна, общаясь с ней, ни разу не упомянула о своей работе». Вернее, Н. Я. предлагала-таки ознакомиться с незаконченной рукописью, но А. А. не стала читать, обидевшись.
Коли так, то и это «к счастью» здесь проявление ревности, свидетельствующей о близости. Если та нуждается в освидетельствовании и засвидетельствовании…
Между прочим, противопоставление его – ей, Осипа Эмильевича – Надежде Яковлевне, принимало формы не только грубого каверинского окрика. Скажем, Твардовский, Мандельштама с его чуждой ему поэтикой на дух не переносивший, прочитав «Воспоминания» и восхитившись – увы, так сказать, частным образом, о публикации речи быть не могло, – и само восхищение выразил в своем роде: «Еще до конца рукописи явилось ощущение, что это, в сущности, куда больше, чем сам Мандельштам со всей его поэзией и судьбой. Вернее, здесь и бедная судьба этого крайне ограниченного, хотя и подлинно талантливого поэта, – с крайне суженным диапазоном его лирики, бедного кузнечика, робкого (умершего, в сущности, от страха еще задолго до конца) и продерзостного – приобретает (судьба эта) большое, неотъемлемое от судеб общества значение»…
Что тут скажешь? Да, в общем-то ничего, помимо того, что в этой снисходительности, сочувственно-высокомерной, по отношению к одному из величайших поэтов русского XX века – отзвук эстетической драмы самого Твардовского, неуклонно руководимого опаснейшей для поэта и для поэзии формулой, которую он любил повторять: дескать, настоящие стихи – такие, которые читают и люди, обычно стихов не читающие.
(Сегодня, когда пишу эту книгу, когда смыло, будто бы их и не было никогда, таких читателей стихов, – нуждается ли формула в специальном опровержении?)
«М. б., соберусь написать автору», – раздумывал (в рабочей тетради) Александр Трифонович. Спасибо ему, написал; еще большая благодарность за то, что, разумеется, удержался от своей оценки поэзии и судьбы Мандельштама, а то было бы нетрудно вообразить реакцию Н. Я. Это при том, что ей среди иных обвинений поминали в укор грустную фразу той поры, когда ее мужа принялись уже помаленьку извлекать из насильственного забвения, примеряя к нему превосходные степени. Что-то вроде: сперва убили, забыли и – вот, наверстывают упущенное. Но Ося – не великий поэт».
Почему так сказала? Почему хоть кому-то подала повод заподозрить ее в недооценке его? Не знаю – но как не расслышать в этой горчайшей фразе ревность не собственницы, но в самом деле второго «я»: мол, мне-то уж не объясняйте, кто он таков и чего стоит…
Поразительно, что именно самому неприкаянному, самому житейски беспомощному из всех российских поэтов – всех, не только XX века – вьшало встретить подругу, столь понимающую, столь верную… Да что там! «Равновеликую», как выразился друг Н- Я., поэт Николай Панченко, – что доказано не только ее книгами, но всею судьбой. Оставим сопоставления со спутницами Блока, Маяковского, Пастернака, но и тот идеал женской преданности, который первым приходит в голову, Анна Григорьевна Достоевская, – можно ль ее вообразить на месте жены Мандельштама? Могло ли ей в самом страшном из снов привидеться то, что наяву произошло с нею и с ним?
Нельзя. Не могло. В той самой степени, в какой тяжелый конец тяжелой жизни Достоевского несопоставим с тем, как двое зеков оттащат в морг тело поэта, несколько дней бесхозно провалявшееся на лагерной свалке, и веселый блатарь вырвет плоскогубцами из мертвого рта три золотые коронки…
Второе «я» представало в темпераментнейшей пристрастности, с какой оспаривалось то, с чем Н. Я. была не согласна в литературе, и тем более в великолепном презрении к тому, что она полагала достойным только презрения. (Тут было многое, если не все, именно от самого Мандельштама, от его отвращения к «писательской расе», запродавшейся «рябому черту на три поколения вперед» – аккурат до поры, когда уже она скажет: «В своем одичании и падении писатели превосходят всех».) Далее мы с ней с первых минут знакомства начали препираться довольно жестоко, смутив приведшего меня к ней художника, – говорю «даже», ибо спор шел о нашумевшей статье Наума Коржавина «В защиту банальных истин»: мне он был другом, а ей вполне симпатичен. Что ж до других… О-о!
Можно ли было не радоваться, что не в СССР, так в Америке издают полного Мандельштама – пусть относительно полного; речь же еще не игла о зверски обглоданном и, будто конвоем, сопровожденном похабной статьей Дымшица однотомнике 1973 года, насилу изданном и у нас (за которым, впрочем, я, как многие, отстоял в очереди много зимних часов). Я и радовался, с недоумением выслушивая хлесткие реплики Н. Я. насчет составителей и комментаторов Глеба Струве и Бориса Филиппова, чьи ошибки на первых порах и в отрыве от России были попросту неизбежны.
Или – в журнале «Литературная Грузия» выходит, что по тем временам уже само по себе необычно, статья Георгия Маргвелашвили о Мандельштаме, и мало найдется презрительных слов, коими Н. Я. не удостоила бы эту благородную акцию.
Справедливо? Не думаю. Несправедливо? Как посмотреть.
С одной стороны, грузинский журнал, обретавшийся на периферии империи и кое-что себе позволявший из того, чего не позволили бы в столице, и на сей раз высоко оценил полузапрещенного поэта. С другой, находясь под общим цензурным гнетом и словно бы потакая ему, автор изображал Мандельштама вполне лояльным советской власти, этаким беспартийным большевиком, если даже и фракционером, ненавидящим Сталина, зато обожающим Ленина, – что было неправдой, притом во всех отношениях. Лояльности быть не могло, Ленин Мандельштама не занимал, а Сталин как конкретное воплощение грозной власти – весьма, и вынужденные славословия, столь резко контрастирующие со знаменитыми строчками о «кремлевском горце» (ставшими непосредственным поводом ареста и гибели, но не больше, чем поводом, сыскался бы и другой), причиной имели страх. И надежду спастись.
Кстати, когда Н. Я. читала мою работу о поэзии ее мужа и наткнулась на соображения, до чего беспомощны и убоги строчки вроде: «…Прошелестит спелой грозой
Ленин… Будет будить разум и жизнь Сталин», она возразила:
– А вы знаете, что у Оси был и другой вариант: «Будет губить разум и жизнь Сталин»?
– Надежда Яковлевна! – что называется, возопил я. – Но ведь это еще хуже, эти счеты, эта игра в хорошего Ленина и плохого Сталина! А кроме того – я же все это говорю в похвалу Осипу Эмильевичу! То, что такие стихи бездарны, значит – ему их писать было противно!
Н. Я. засмеялась и спорить не стала…
Так или иначе, статью Маргвелашвили я перед ней защищал. Ведь, убеждал ее я, власти тем самым подсказывается, что Мандельштам – «хороший». Что его наконец можно, не страшно издать! Н. Я. этим тактическим резонам внимать не хотела.
Спрашиваю себя: почему она, напротив, так мягко отнеслась к моей работе, сделав на только что вышедшей книге «Разговор о Данте» надпись: «Стасику с радостью, что он оценил «старика и неряху», т. е. стихи Мандельштама»? Почему?
Спрашиваю – честное слово! – без доли кокетства. Не берусь же, лицемерно потупившись, хулить свою позднюю книгу «Очень простой Мандельштам», – а та была слабенькой, мысли ее не поднимались выше догадок, анализ страдал приблизительностью. Но вот поди ж… И ответ вижу только такой: не обольщаясь насчет достоинств моей работы, Н. Я. была снисходительна к ней потому, что не видела там хитроумия, тактики, оглядки на цензуру, то есть законности ее права мною руководить. Снова – не хвастаюсь: руки мои оказались развязаны лишь по той простейшей причине, что писалось не для печати, а в стол, для себя. Хорошо, что получилось – и для нее, для Надежды Яковлевны. За это спасибо судьбе и приятелю- художнику.
Даром что он же, взревновав, стал причиной прекращения моих отношений с Н. Я. «Знаешь, она говорила о тебе очень плохо».
Я – опять – остолбенел, от обиды и не подумавши объясниться. Только время спустя услыхал от кого-то: «А Надежда Яковлевна все удивлялась, куда ты делся. Она же к тебе так нежно относилась».
ЭТОТ ОТСТАЛЫЙ КОРЖАВИН, ИЛИ ПЕСНЯ ДОМАШНЕГО ГУСЯ
У меня зазвонил телефон. Кто говорит?…
Говорил некто, смысл слов которого дошел до меня не сразу – то ли по причине дефекта речи собеседника (впрочем, не исключаю нетрезвости), то ли из-за странности самого смысла:
– С вами говорят…
Последовало длинное название какой-то ассоциации – что-то связанное с защитой культуры.