Лев Аннинский - БАРДЫ
- Пилигримы. Слова Иосифа Бродского, музыка Евгения Клячкина.
Не следует думать что этот комплот оказался таким уж благостным, и что двадцатилетний недоучившийся школяр Бродский был благодарен двадцатисемилетнему инженеру Клячкину, положившему его стихи на музыку. Мемуаристы запомнили другое: Бродский отзывался о Клячкине скептически и «вообще не хотел этого слушать». Примем во внимание, что Бродский относился скептически ко всему, о чем высказывался, и слышать не хотел ни о ком, за исключением, разве, Баратынского.
Амбиций хватало и с другой стороны: Клячкин рассказывал, что «Пилигримов» озвучил чуть не в шутку, «за полчаса при гостях», причем стихи Бродского казались ему «немного крикливыми» (это вполне ложилось в шуточность ситуации).
Когда «Пилигримов» запела, причем, всерьез, вся бардовская Россия, - ситуация переменилась. Пошли разговоры, что страна узнала Бродского «благодаря Клячкину» (я, кстати, узнал именно так), и Бродский почувствовал себя уязвленным, он полагал, и с полным основанием, что страна должна знать его без посредников.
Клячкин же обнаружил в дальнейшем прямо-таки магическую привязанность к текстам Бродского: из поэтов, чьи тексты он пел, Бродский явно на первом месте; холмы его откликнулись треть века спустя в собственной песне Клячкина, написанной незадолго до гибели:
Холмы и горы позади
Нам обещали спуск в долину,
Но нас вела дорога мимо,
Не ты решал - так Бог судил.
И это мимо - «мимо лжи и денег мимо » - лейтмотивом от «Пилигримов» - всю жизнь:
И скука сменялась тоскою,
натужно сипели поршнЯ,
за окнами шло Бологое -
все мимо и мимо меня.
Нежная, импульсивная аура Клячкина кажется мало совместимой с жесткой, вязкой смыслописью Бродского, у которого Жизнь фатально обрушивается в До-жизнь, а ведь и у Клячкина Небытие подстерегает привычную жизнь - по «мелочам», но неотступно.
Питерские пейзажи Клячкина - чертежи, зыблющиеся на хляби. В предутреннем сумраке силуэты мягко обретают фасады, геометрические тела, «названные домами», держат линию с угла до угла…
Под прямым, под косым -
Все равно под каким,
Но крестами попарно
Проспекты лежат,
Где под серой броней
Петербург сохранен
Тот торцовый, что прямо
К болотам прижат.
И все - бесследно, и все тает в дымке…
Еще лейтмотив - сигарета. От незабываемого раннего: «Сигаретой опиши колечко, спичкой на снегу поставишь точку» - до «горького дыма от папиросы», скрашивающего израильский дурман, - через всю лирику - дымок, дым, пепел…
Где- то на середине пути -в поезде, бегущем мимо, - запоминающийся образ: «стоят в проходе мужчины, держась за дымки папирос».
Тут- то и проступает основная черта клячкинского мира: не за что держаться. Положение ложное… бомбы -в ящиках, ядра - в атомах… Бред! То ли жизнь, то ли сказка, то ли есть, то ли нет. Предметы бестелесны, контуры скользят. «Там, где еще вчера плыл твой плотик, нынче пузыри на болоте». Проклинаемое плаванье: «то и дело накладывать пластырь, заделывать в корпусе течь». Сравнить это мученье с тем, лихо летит через пороги и перекаты лодка Городницкого, - для Клячкина это мученье почти невыносимо.
Глотая, как слезы, потери,
сочти немудреный свой груз.
Вот видишь - плывешь. А не верил!
Тебя еще хватит на грусть.
Детдом ли привил такую готовность к потерям, блокадная ли обреченность сказалась, - но надо всеми жизненными перипетиями прячется у Клячкина - готовность к беде, к потере, к одиночеству. Хочется в норку, «в какой-нибудь маленький домик», где «дважды два - четыре», и только три пары родных глаз… А жизнь выталкивает в толпу, навязывает роли.
И холод слов, и недоверье глаз,
и расстояния здесь ни при чем -
Нас разделяет только то, что в нас,
Что серой тенью встало над плечом…
Причина - в нас самих, это точно сказано. Внутри души - «что-то такое», что все внешнее кажется ложным. Лейтмотив: «слова - лгуны». Говоришь: «жить», но это лишь похоже на то, что думаешь. Слышишь «любовь», а на самом деле тебя грызут, «как шоколадку». Думаешь: день высветит, а день пролетает призраком. Думаешь: ночь объяснит, а ночь еще больше запутывает. «Давай поверим, что слова не лгут», - но напрасно: «все поддельно». «Ни капли правды». То ли был, то ли не был. То ли жил, то ли не жил. Назови любовницу женой, жену любовницей, перейди на «ты», перейди на «вы» - слова вывернутся, любая правда вывернется на ложь.
Особенно остро это ощущение «скользящей» реальности выявлено в полемике с Владимиром Высоцким, который, как известно, не затруднялся в определениях, кто друг, кто враг, кто трус, кто герой. Клячкин отвечает:
Надоела мне твоя правота,
ошибаться - это право мое!
«Ошибаться» - сказано в запале спора. Речь не об ошибках, а об общем ощущении реальности как подменной, зыбкой. Это - глубинное мироощущение Клячкина, и в этом - загадочный шарм его поэзии. «Ветер отражения полощет»… «Твои руки, как ножи, как двуликие. И куда ни положи - всюду бликами»… «Мне проснуться надо давно»… Проснулся: то ли ты, то ли не ты. Мир - наоборот. Слова - навыворот.
«Вы думаете - слова? Я был и землей, и травой, и небом - пусть иногда - и только я не был собой». Легко, когда все это в шутку. Какая-нибудь очередная пляска-цыганочка. Какая-нибудь «южная фантазия». Она - француженка, а ты… японец… нет, азербайджанец… нет, американец. «А утром пепел слоем на ковре (пепел! - Л.А.), и ночь мигнула и прошла. Я так старался, ах, как я старался! Она, конечно, русская была, а я опять евреем оказался…»
С евреями разберемся, и уже скоро. А суть-то в чем? В том, что жизнь - вся! - симфония подмен. Музыка подмен! Гармония подмен!
«Почва под ногами полна именами»… «Сколько названо дорог твоим именем! А иначе я не мог - ты пойми меня…» «Имена переставь…»
Вот теперь вчитаемся в одну из самых пронзительных песен Клячкина, околдовавшую меня тридцать лет назад, в 1963-м. Как это рождалось? «Имена переставь! Имена переставь! На место моего имени - другое имя, и все будет в порядке! И знал, что вру! Ничего в порядке не будет, а будет все наоборот! Вот в песенке все это…»
Не гляди назад, не гляди -
Просто имена переставь.
Спят в твоих глазах, спят дожди, -
Ты не для меня их оставь.
Перевесь подальше ключи,
Адрес поменяй, поменяй!
А теперь подольше молчи -
Это для меня…
До реальной перемены адреса еще 27 лет, и вообще речь не о том, а об очередном, можно сказать, любовном приключении лирического героя: она спрячет ключи, но он войдет в окошко и велит молчать, и притворится: «мне-то все равно, все равно…»
…А под «всем этим» - тень Орфея, который спускается в ад: оглянуться нельзя.
Еврейский «кудрявый дымок» вплетается в эту насквозь русскую реальность явно под воздействием идей, хлынувших в публицистику Перестроечной поры, - про то, как евреи навязались русским со своей социалистической революцией. Бывший детдомовец, когда-то учившийся на круглые пятерки, быстро вник в эти новые идеи, заодно вспомнив, что он - еврей.
Я прощаюсь со страной, где
Прожил жизнь, не разберу - чью.
И в последний раз, пока здесь,
Этот воздух, как вино, пью…
Написано - за 17 лет до отъезда - при попытке вжиться в состояние отъезжающих.
Не страшно уезжать к далеким заграницам -
Куда страшней возврат в наш мир наоборот.
Это - уже за год до отъезда.
Я еврей по папе с мамою -
русским стать я был готов.
Не суди меня, страна моя, -
Дай отмыться от плевков.
А это - сразу после «смены адресов».
Насчет плевков - неправда: провожали со слезами.
Крепясь, Клячкин прибегнул к старому русскому способу эмоциональной компенсации, описанному им в прежних песнях; в новом варианте прощанье приобрело следующий, прошу прощенья - не вполне цензурный вид:
Я платочком и даже рубахой
Промокаю слезинки из глаз.
Мы послали Отечество на -
Но вначале - Отечество нас.
И это неправда: Отечество продолжало любить беглеца; к его 60-летию в Питере устроили грандиозный юбилейный праздник, на который он специально прилетел из Израиля.
После праздника - обратно. На историческую родину. Умирать.
«Последняя цыганочка». В бодром стиле. «День как день… и нет причин, чтобы бояться. День людей, день гордости за наше братство, день страны единственной, которой мы нужны, день флагов бело-голубых, любых на голубом бездонном небе…»