Юрий Карякин - Достоевский и Апокалипсис
Слова Раскольникова, сказанные Разумихину молнией: «Ты их всех добрее, то есть умнее…» — можно прямо отнести к Розанову. Когда пишет он о Достоевском, словно вылезает, наконец (на мгновение), из своего панциря и оказывается — трогательной, трепещущей душевно-духовной протоплазмой, которой больно не то что от холодного ветра, а от любого взгляда недоброго. А потом снова прячется, уползает, залезает в свою «броню», а нам только виден, а нам только остается его язык-жало, его беспощадные сверлящие глазки, все видящие, все подмечающие… Уползает в себя и — мстит миру, но как! Только — словом, то словом ненависти, то любви. Отмщает любовью…
Розанов и с Вольтером, и с Паскалем поговорил бы на равных и был бы им не менее интересен, чем они самим себе.
Конечно, ему, Розанову, в каком-то смысле было куда труднее и страшнее, чем Достоевскому: тот отдавал своим героям все, что хотел изжить, свои противоречия, выталкивал их, а Розанов накапливал их в себе и высказывал, выкрикивал. Лучше его сравнивать с актером, который играл «до полной гибели всерьез». Если б Достоевский знал Розанова, он сделал бы из него дюжину Раскольниковых, Подпольных, Иванов Карамазовых, Смешных.
Читать Розанова все равно что высасывать мозговую косточку или — слушать музыку. Нет, нет: последнее неправильно. Неправильно потому, что хочется, надо остановиться, вернуться, догрызть, довысосать и еще и еще разгрызть зубами… Обгладывать по строчечке, по словечку, по связочке одного словечка с другим, возвращаясь, забегая вперед, снова возвращаясь… А вот наслаждение невероятное, любовь и пир послаще всех других.
Главное, конечно, в том, что Розанов — художник, художник по призванию своему, по натуре, по всему, художник, нашедший в себе мужество остаться художником, не сделавшись, не став художником, так сказать, профессионально.
А самое главное: Розанов еще больше, чем сам Достоевский, но благодаря Достоевскому провоцирует нас — на свободу, на безбоязненность, но: еще более обуздывая — на совесть.
Это истинный Рихтер, исполняющий, познающий (!) — благодаря любви (!) — своего Бетховена — Достоевского.
И одновременно это «тварь дрожащая» («герой»), возмогшая «на равных» говорить с Творцом, перечить ему (но это позже), не возгордившаяся этим (в ЭТОТ момент).
Но ведь не было бы Розанова без Творца, не было бы диалога «твари» с Творцом. Не было бы «Прометея» без «Зевса».
Никто — ни А. Белый, ни Д. Мережковский, ни Н. Бердяев, ни Акутагава, ни Кафка и уж, конечно, ни Томас Манн — не мог ТАК соперничать с Творцом, как он, Розанов.
Да, Розанова родили Достоевский с Сусловой. Это их незаконнорожденное духовное дитя.
Получил неожиданное «подкрепление» — радость от Ин. Анненского и (вспомнив) от В. Розанова аргумент в подтверждение моей «теории» о том, что все критики и литературоведы делятся на два разряда:
1) «конферансье» и 2) пониматели-исполнители.
Конферансье забивает представляемого, а пониматель пытается его исполнить.
Не знаю, по невежеству, или не помню, по старости, но нет, по-моему, по крайней мере я действительно не знаю других таких лучших исключительных читателей Достоевского, как Розанов и Ин. Анненский. Вот истинное понимание-исполнение. Тот и другой так его «пересказывают», что, если бы он знал об этом, сам бы подписался под этим пересказом. Особенный — маленький — критерий: оба концентрируют внимание — вдруг — на самых незаметных, самых маленьких, забытых и неизвестных, произведениях Достоевского: «Господин Прохарчин», «Двойник», «Слабое сердце» и — вдруг — отыскивают там ВСЕГО Достоевского. Почему? Ответ опять-таки только один: пронзенность любовью и — любовь к нему.
Свидетельство Анненского о том, как он юношей слышал чтение Достоевским «Пророка»: «Помню только, что в заключительном стихе — “Глаголом жги сердца людей” — Достоевский при чтении не забирал вверх, как делали иные чтецы, а даже как-то опадал, так что у него получался не приказ, а скорее предсказание, и притом невеселое…» Представал человек, «ОСУЖДЕННЫЙ жечь сердца людей». «Теперь, правда, через много лет “Пророк” Достоевского для меня яснее. Мало того, само пушкинское стихотворение освящает мне теперь его творчество».
Не знаю лучшего, что сказано о Достоевском: «Поэзия Достоевского»… «Он был поэтом нашей совести»… Так мог его понять-исполнить, конечно, только поэт.
Если бы Достоевский услышал «пересказ» себя в исполнении Анненского или Розанова!
Иннокентий Анненский к портрету Достоевского:
В нем Совесть сделалась пророком и поэтом,И Карамазовы, и бесы жили в нем.Но что теперь для нас сияет мягким светом,То было для него мучительным огнем.
Ин. Анненский: совесть как искание Бога. «Второстепенность вопроса о смерти». Это — и так, и не так. «…Фантазии гениального юноши, поклонника Жорж Санд и Гюго, который только что с радостной болью вкусил запретного плода социализма, и притом не столько доктрины, сколько именно поэзии, утопии социализма».
Достоевский и Пушкин
Конечно, в этой главе надо рассказать о том потрясении, которое испытал молодой Достоевский в 1837 году, узнав о смерти Пушкина. О его Речи о Пушкине и о том, как один ночью возложил он венок к памятнику поэта.[158]
Но вдруг неожиданно возник еще один сюжет (меньше всего сам от себя ожидал): «Достоевский против Пушкина»… Насколько я (пока) знаю — один-единственный раз Достоевский себе позволил такое…
1876 год. Дневник писателя, январь… Достоевский рассуждает о развратности воспитания… И вдруг цитирует из Пушкина:
Что устрицы, пришли? О радость!Летит обжорливая младостьглотать…
«…Вот эта-то “обжорливая младость”, единственно дрянной стих у Пушкина, потому что высказан совсем без иронии, но почти с похвалой, вот эта-то “обжорливая младость” из чего-нибудь да делается же? Скверная младость и нежелательная, и я уверен, что слишком облегченное воспитание чрезвычайно способствует ее выделки; а у нас уж как этого добра много!» (22; 10).
Ну так вот: как я ни люблю Достоевского, а приходится говорить: «Боже мой, ушам, глазам своим не верю: какая плебейская критика, какие плебейские выпады, выкрики, эскапады… Как вдруг из него чернь какая-то брызнула. Жутко страшно, неловко…» Но раз уж я подвязался чувствовать, думать и говорить все до конца… Ну и договорю.
Тут же он — как гимназистик из главы «У наших», как Лебедев или Лебядкин какой-то… опростоволосился.
И я опять-таки чувствую и мучаюсь (из-за него несравненно больше, чем из-за себя), а как он сам мучился, как мучился — о, кто-нибудь заметил? Сам-то он не мог же не заметить этого — «слово не воробей», должен же был понять, что и на том свете ему это не простится, покаяться смиренно придется, встреться он с Пушкиным. Хотя ясно, что тот простил бы его весело, великодушно и грустно. Ну хорошо, ладно, наверное, тут срыв — и правда, с кем не бывает. Еще б немножко — и хватанул бы на Христа, нашел бы и у Него «единственный дрянной стих»…
Были у Достоевского фантастические, я бы сказал, «припадки безвкусицы» (отнюдь не гениальные — имея в виду того француза, который сказал: «Мне гением помешал стать слишком большой вкус»).
Вообще о цитировании
В науке — яснее ясного. Тут уж, позвольте, все должно быть точно. Бессознательности нет места.
Но в искусстве? В литературе, поэзии? В музыке, живописи, графике, скульптуре? Здесь особые законы «цитирования». Оно может быть даже бессознательным. Порой без цитирования нельзя, невозможно просто. Насколько сознательно или невольно — другой вопрос. Цитирование может быть серьезным, серьезнейшим. А может — даже пародийным.
Кто когда заметил: «Дым, туман, струна звенит в тумане…» (из Гоголя цитирует Порфирий у Достоевского в «Преступлении и наказании»). Да те же «клейкие весенние листочки» (из Пушкина). «Злая мышь в подполье» (это же из пушкинского «Скупого»).
А как Достоевский «обокрал» Тургенева? (См. замечательные наблюдения Р. Назирова).[159]
Пушкинские зерна, которые взросли... Как Достоевский читал Пушкина? Так же, как Гоголя, которого он знал наизусть, но только еще лучше, еще памятливее, с еще большей надеждой. С Пушкиным у него был какой-то явно-тайный роман: никого не «грабил» он в мировой культуре, как Пушкина, и знал, что каждое «краденое» зернышко взрастет небывало.
Разговор поэта с книготорговцем:
Внемлите истине полезной:Наш век — торгаш;В сей век железныйБез денег и свободы нет…
Ср.: «Деньги — чеканенная свобода» (кажется, из «Зимних заметок о летних впечатлениях»).[160]