Наталья Иванова - Скрытый сюжет: Русская литература на переходе через век
И это хорошо.
Сейчас у многих «советских» душа тоскует но единому литературному процессу… Чтобы читали друг друга, влияли. Оценивали.
А — зачем?
Неужели непонятно, что расхождения были, если и будут — причем многоуровневые и сложноструктурные?
Что, скажем, ненависть к масскульту объединяет Бондарева с Баклановым, Куняева с Виноградовым?
Жанр. Серьезная проза жанр потеряла — и ищет его по полу руками в потемках, найти не может, натыкается на рваные бумажки и горелые спички. Вроде бы это все — безразмерно скучное, неостановимо, бурляще, грамотно вялое — называется роман-эссе.
Писали о «пути» таком достаточно, в том числе и ваша покорная слуга, основываясь на литературном материале вполне существующем, а не только желаемом (статья «Вольное дыхание» была напечатана в «Вопросах литературы» в начале 80-х, и именно в ней я разбирала «авторскую» прозу).
Я думаю, что у такой прозы нынче опали мускулы — она безответственно отдала жанр массолиту. А массолиту жанр помог укрепиться и распространиться; опора на жанр — это все равно что опорно-двигательный аппарат у отдельно взятого человека.
Чувство жанра, игра с жанром есть у немногих, пришедших в «серьезную» литературу из фантастики. У Пелевина. Привлекательны хотя бы поиски четкого жанра, как попытка — будь то у Слаповского в «уличном романсе» «Братья», у Пьецуха в русских анекдотах, у Буйды в рассказах, у Марины Вишневецкой есть чувство повести; жанровой определенности не хватает у 90 % прозаиков. Господа писатели! Ставьте себе конкретные задачи! Иначе читатель вообще вас исключит из своей жизни! Думайте о жанре!
Жанровое раскрепощение, жанровая независимость избавили русскую литературу в конце XX века от обязательных канонов и клише. «Промежуточные» (определение Л. Я. Гинзбург) жанры вывели русскую литературу 70-х из-под клишированной эстетики. Но дальше — дальше эта «промежуточность» с прививкой свободы давала претенциозный, жалкий, хилый продукт титанического самоуважения автора, живописующего никому не интересные подробности жизни — своей, жены, ребенка и собаки. Утрата жанровой дисциплины привела к размножению длиннющих, не вполне бессмысленных и не вполне содержательных, невыразительных текстов-«чулков».
Запад. Прежде всего — Запад открылся для русских писателей как реальность, данная им в ощущениях. Конференции, выступления, лекции, семинары, курсы в университетах: через все это прошли не только Битов, Найман или Кушнер, но даже Куняев и Бондаренко. Писатели прорвались к славистам, а слависты наконец увидели своих «героев» воочию. На Всемирных конгрессах (ваша покорная слуга была участницей трех — в Харроугейте-1990, Варшаве-1995 и в Тампере-2000) и конференциях славистов открывались секции — по творчеству Битова, Маканина, Аксенова. Название одного из докладов — в Варшаве, на конгрессе славистов в 1995-м: «Виктория Токарева как женский Бунин». Запад, наконец, был достижим: кончились муки желания. Конференции и встречи сначала шли по нарастающей, взаимная любовь и открытость расширяли завоеванное пространство. При этом — русские писатели вне зависимости от идеологических установок более всего интересовались своим отражением в западных зеркалах и менее всего — самим Западом, другими цивилизациями и культурами. Как не знали языков, так и не знают (в большинстве своем). Как не ходили в галереи и музеи, так и не ходят. Как не посещали театры (на Бродвее, на Елисейских и т. д.), так и не посещают.
Потом Западу надоели наши неудачи, надоели проблемы, в которых Россия увязала все глубже. Запад в нас разочаровался. Сократил деньги славистам, кафедры позакрывались, люди, увлеченные «перестройкой», остались без работы. Наиболее цепкие русские писатели, правда, успели ухватиться за ветки и закрепились на какое-то время, подзаработали немного на обучении глупых, но их мнению, студентов, но Запад, исправно платящий им жалованье, кляли не меньше, чем «патриоты» из «Нашего современника». Зацепившийся за западную ветку «писатель при университете», кляня Запад, с трудом от него отрывался.
Стал ли Запад (и западная культура) предметом рефлексии в литературе? Нет, не стал. Только «я, любимый» — на Западе ли, на Востоке. Расширения культурного пространства не произошло, произошло даже скорее его сокращение. Западную литературу стали читать не больше, а меньше. Самопупные наши писатели придумали свой куцый постмодернизм, понаслышке воображая себе постмодернизм западный и перенимая, как обезьяны, самые простые его модели.
Не впрок пошел нам Запад. А до Юга или Востока нам вообще дела нет, поскольку поживиться там, вроде, вообще практически нечем. Нашим писателям-гуманистам (или антигуманистам — но Вик. Ерофееву) нет дела ни до резни в Индонезии, ни до гражданской войны в Руанде, ни до голодающих в Эфиопии.
А-нам-все-равно. Нам и свои голодающие — не в листа. Такая получилась литература.
Идеология. Отменили. Постановили: деидеологизироваться (слово-то какое невозможное). Не получилось. Бились, бились, бились, на два фронта разделились. Схватки были… а говорят, еще какие… недаром помнит вся Россия… Нет, уже не помнит, быстро забыла.
Однако на первые годы «перестройки» всем хватило идеологической работы. Были обеспечены ею вполне — все литературные журналы без исключения. Писатели вступали в бой не без удовольствия. Собрания, стычки, объединение «Апрель», размежевания, раскол. Раскололись. У каждой идеологии образовалась своя литературная территория. Перебежчиков и дезертиров карали презрением.
Прошло несколько лет. Территории привыкли жить отдельно. Ветеранов гражданской войны в литературе подзабыли. Они все шумят но привычке о своем, об идеологическом, а новые и совсем новые литераторы не рекрутируются. Вежливенько так, выслушав ветеранские речи, отходят в сторонку. У них совсем другие цели и задачи. У них своя жизнь, жены, дети, они тоже хотят зацепиться, поймать удачу, стать знаменитыми. Они понимают, что время, когда идеологии завладевали массами, прошло, что былые тиражи давно стали миражами, что общество сегодня живет отдельно от литературы.
Имена. Фамилий в литературе все больше, имен все меньше. Выйди за дверь, спроси — кто такой Дмитриев Андрей? Вряд ли что-нибудь вразумительное услышишь — как и на «Нина Садур», «Вячеслав Пьецух», «Марина Палей», «Анатолий Королев». Не дадут ответа.
Именами остаются те, кто получил имя до всякой перестройки: Ахмадулина, Вознесенский, Битов, Искандер… Прибавились к ним совсем немногие. Увенчанный первым Букером Марк Харитонов мало известен даже в читающей среде. Знают Петрушевскую. А Улицкую — уже намного меньше. Знают Маканина, узнали Пелевина. Прибавлений — маловато.
Елена Боннэр в передаче «Герой дня» вообще отказала литературе последних лет в существовании, сравнив ее (к ее невыгоде) с Булгаковым и Платоновым. Это несправедливо. Не читая, не следя, мы выкидываем всю нешумную словесность, как мусор. Между тем, литература, оставленная политиками в покое, продолжалась — и качество ее, не побоюсь сказать, сегодня выше предыдущего. Ремесло выше. И не только ремесло. В то время как «имена» либо топчутся на месте, либо деградируют, литература, изданная не очень известными или совсем неизвестными новыми писателями, пробует, движется, работает.
Литература — договаривает, используя открытия XX века.
Критика. Критика переболела всеми детскими болезнями — вместе со всей литературой. И даже больше, с высокой температурой. Была, можно сказать, на грани — в связи с падением влиятельности литературы. А потом усвоила, что если литературы не станет, то у критики все равно будет много работы но объяснению ее кончины. Так шутят критики.
Шутка шуткой, но критика в обозреваемый период, на мой взгляд, сделала почти невозможное: она стала интересней всей другой литературы. Она стала умней, разнообразней, темпераментней. Она ничего не испугалась. Она работала, не покладая рук, а постоянно держа их над клавиатурой компьютера. Она развила многообразные жанры, не чуралась рецензий из двух строк, смело шла в газету; вроде бы никого не учила, не просвещала, но упорно продолжала делать свое литературное дело.
Конечно, и она не избежала увлечения идеологией, публицистикой, пафосом; конечно, у критиков были проблемы, связанные с тем, что критики опять, как и в середине XIX века, стали публичными фигурами… Их (нас) стали знать в лицо. А это всегда не просто — у иных «темечко не выдержало», и они стали относиться к себе с титаническим самоуважением — и неуважением к «другому».