Юрий Карякин - Достоевский и Апокалипсис
Жаль, конечно, что Гойя (выставка гравюр «Капричос») побывает у нас недолго. Но зато само соединение этих имен — Сервантеса и Гойи — настоящее открытие. Гойя называл своими учителями «Природу, Рембрандта и Веласкеса». О Сервантесе, о Дон-Кихоте не сказано ни слова. Не сказано? Сказано! Только другими словами. И когда будем смотреть «Капричос», поставим мысленно в этот ряд гойевский рисунок Дон-Кихота, сопоставим его с 43-м, самым, быть может, знаменитым офортом «Капричос»: «Сон разума рождает чудовищ». Не является ли этот Дон-Кихот еще и духовным автопортретом самого художника? В Гойе, как и в Достоевском, тоже жил Дон-Кихот, тоже помогал ему жить и творить, помогал спасаться. Сколько понаписано о сумасшествии Гойи и Достоевского! Достоевский ответил: «Да моя болезненность здоровее вашего здоровья». Гойя ответил точно так же, только опять не словами, а всем своим творчеством.
Когда я впервые увидел «Капричос», потом «Бедствия войны», серию гравюр об инквизиции, побывал в Музее Прадо (особенно в зале «черной живописи»), я все более утверждался в мысли: «Да это же как “Бесы” Достоевского!..».
Может быть, нам еще предстоит понять, что Гойя, как и Сервантес, Гойя, вершивший свой Страшный суд над злом, — тоже является — нашим, родным, одним из самых русских зарубежных художников.
«Дон-Кихот» Сервантеса, гравюры и живопись Гойи, как и вся подлинная мировая культура, созвучны великой мысли Достоевского: «Бытие только тогда и есть, когда ему грозит небытие. Бытие только тогда и начинает быть, когда ему грозит небытие».
Дом Сервантеса в Москве — это еще один островок культуры. Культуры, которая и противостоит небытию, которая и утверждает, спасает бытие, которая и есть неприятие, сопротивление, одоление смерти. Культуры, которая одна в отличие от политики и даже от религий действительно, не имеет границ.
Война — Верещагин — Гойя
Ну конечно, на меня, четырнадцати-пятнадцатилетнего дурачка, невероятное впечатление произвела верещагинская пирамида из черепов. О, как она во мне откликнулась через полвека в Камбодже, на той однометровой могиле.
Тут надо разобраться. Потому что для русского, особенно официального, самосознания, Верещагин был «клеветником и антипатриотом». А потом — все-таки вспомнить ту картину, которую я видел в 60-х годах на выставке в Манеже: холм, одинокий, покинутый. И лежат вповалку немцы, русские, в объятиях друг друга, проткнувшие друг друга штыками. Надо вспомнить, чья это картина. Но я ее никогда не забуду. Нельзя не понять бессмысленности всякой войны. Картину обвиняли в пацифизме, абстрактном гуманизме (враги — не враги), а картина была — я не смею говорить о ее художественных достоинствах, но только о духовной мысли… Картина была беспредельно правдива: абсолютно бессмысленное самоубийство людей, кто бы они ни были. «Поднять», вспомнить ту литературу, которая клеймила эту картину. Это был погром.
Я не знаю тайну этой картины. Я не знаю тайны офортов Гойи «Бедствия войны». Я только знаю, что офорты эти писались втайне. Потому что представить такую картину в тот момент, в тех условиях, — это было, конечно, самоубийство. Все были бы против — от короля до каретника: «Так они начали, а мы только отбивались…».[99] Кто найдет того первого, кто первый придумал содрать живую кожу тела с пленника. Кто первый придумал посадить пленника на кол, предварительно разодрав человека пополам и нижнюю часть тела посадить на кол, а верхнюю — на сук. И сидеть рядом, наслаждаясь.
Мне неизвестно, знал ли Верещагин Гойю… Знаю, что Гойя понимал, что за свою серию «Бедствия войны» он получит гарроту. Поэтому эта серия и писалась втайне, и никому не показывалась. И опубликована была только в 1868 году.
Кто видел офорты «Бедствия войны» до их «опубликования»? Может быть, отыщется в дневниках и письмах. Никогда не было напоказ, при жизни. Почему?
Включить эти мысли в контекст изображения мирового искусства, отображающего войну.
Как понять художника? И как понять человека, который пишет все свои главные работы в глубочайшей тайне? Конечно, людям можно показать их всего лишь на одно мгновение (так были показаны картины «Восстание 2 мая 1808 года» и «Расстрел повстанцев»[100]). Истину, открытую тобой, ни в коем случае нельзя сразу провозглашать. Ее надо спрятать, дожидаясь неведомого времени, когда она станет обжигающе понятна. Сам этот способ работы прятания столь же противоестествен, сколь в конечном счете и спасителен. Гений не виноват в том, что он понял нечто задолго до других. Но он потому и гений, что спрятался.
Параллель Гойя — Верещагин — прельстительная.
Верещагин — это азбука понимания самоубийства человечества. А Гойя, если угодно, алгебра бесконечности этого самоубийства. Недаром такой чуткий духовный организм, как Осип Мандельштам, так саркастически отнесся к Верещагину. Впрочем, я очень плохо знаю Верещагина, но наслышан, что были у него разногласия не просто с официальной идеологией, повлекшие какие-то репрессии против него (царь сказал, глядя на картину, что это — мерзость), но особенно радикальными оказались «разногласия» с эстетикой. Тут надо разобраться. Кроме того, слышал о гонениях на него.
Гипотеза: у Гойи — онтологическое отношение к самоубийству людей. Верещагину до этого далеко. Он еще просто народник. Ни в коем случае не настаиваю на этом ощущении, а только на том, чтобы в это вдуматься.
Если уж сравнивать великих художников и мыслителей, то, конечно, прежде всего (они-то об этом точно не знают) это Леонардо и Гойя. Они открыли такие истины, до которых остальным людям расти еще три-четыре века. Эти люди, Леонардо, Микеланджело, Гойя, окажутся вдруг на несколько веков помощниками самоспасения человечества. Я попытался побывать в шкуре каждого из них.
Почти все исследователи Гойи (исключений я не знаю) оказались пойманными в треугольнике его признания: мои учителя — Природа, Веласкес, Рембрандт. Поставили эти три имени и окружили Гойю и себя как курицу (если ее обвести кругом, то она из него не выйдет).
Природу оставим в покое. Хоть один истинный художник мыслит себя без нее? У Природы учились все. Общий учитель. Дело ведь вовсе не в том, что ты видишь в природе, а как видишь. что видишь в этом изначальном что?
Веласкес? Думать. Портреты, зеркала, техника, конечно (год учебы, Гойя копировал Веласкеса, «набил» руку).
Рембрандт? Мне кажется, больше всего значили для Гойи — его автопортреты. Проникновение в сущность человека начинается с проникновения в самого себя. Ну и, конечно — тут я дилетант абсолютный, — то, что называется «светотень».
А что, у Босха и Брейгеля он не учился «фантастическому реализму»?[101] Что, не одолевал Дюрера с его аллегорическим Апокалипсисом? — тоже творчество.
Но в юношеские, самые восприимчивые ко всему годы Гойя побывал в Италии — в Риме, во Флоренции, в Венеции. По-моему, я в этом убежден и чувствую: Италия, все искусство Италии было другим важным источником его творчества.
С самого начала, как я только узнал, что юный Гойя побывал в Италии и провел там около года, несказанно тому обрадовался, будто сам побывал. И вдруг читаю у «специалистов» (кажется, Сидоров или Седова), будто Италия ему ничего не дала, или почти ничего, кроме каких-то, так сказать, технологических подсказок. Я так огорчился, что и не поверил. Если Рим, вообще Италия, Флоренция, Венеция, Генуя — что хорошо известно — производили столь неизгладимое впечатление и на обыкновенных людей, не говоря уже о таких, как Гёте, Лессинг, Гоголь, то ну просто не может быть, чтобы она, Италия, не оставила никаких существенных следов влияния на Гойю.
Позже отыскалось несколько работ, и прежде всего «Итальянский альбом» Гойи, укрепивших меня в этой мысли. Другой вопрос: как повлияла на него Италия.
Вспомнить, что почти одними и теми же словами Микеланджело, а потом Гойя заклинали художников от подражания великим. Отсюда проблема, которая все более и более меня захватывает: сравнение искусства Гойи и высокого Возрождения. «Технология» при этом, конечно, вторична, если не третична. Наверное, лучше всего для конкретного сравнения выделить два конкретных пункта:
1. Апокалипсис у Гойи и Микеланджело (ну, разумеется, и у Дюрера и других).
2. Два собора — Сан-Пьетро в Риме и Сан-Антонио де ля Флорида в Мадриде.
Состязаться впрямую с грандиозностью первого — безнадежно, недосягаемо. А сравнивать Сан-Пьетро с Сан-Антонио тоже на первый взгляд некорректно. Но все убедительнее для меня становится мысль именно о необходимости и плодотворности такого сравнения. Осмелюсь (пока, за неимением лучших, более точных слов) сказать, что гойевский Апокалипсис, как и его «церквушка» Сан-Антонио, — живее микеланджеловских. Это примерно так, как сравнивать средневековые поэмы по Библии (а все европейское искусство, как уже говорилось, в известной мере перевод с небесного, библейского на земной, мирской). Я уже не говорю о прямо аллегорических иллюстрациях Дюрера (у него серия Апокалипсисов). Но это относится даже к Микеланджело, у которого, можно сказать, Библия переведена на язык древнегреческий и на латынь. (И не только у него, конечно.) Во многом, если не исключительно, это связано с тем, что как раз XIV, особенно XV, XVI века — были настоящим открытием эллинского искусства, особенно скульптурного. (Забегая вперед. Не только собственно скульптура, но и живопись Микеланджело волей-неволей смотрятся и видятся антично-скульптурно. Чего никак нельзя сказать ни в отношении античности, ни в отношении скульптурности в адрес Гойи.) Еще сравнение: взять тему Мильтона («Изгнание из рая») и Библию, даже Байрона, и «Идиота» Достоевского. Произошло такое «снижение» вековечных образов до сиюминутной временности, в результате чего вековечность их не только не испарилась, не угасла, а почему-то, наоборот, оживилась, раскалилась.