Евгений Воеводин - Эта сильная слабая женщина
Мы были мокрыми, и лещ не брал ни на червя, ни на горох, но мы сидели и смеялись всякий раз, когда под самым нашим носом высовывала из воды и била коричневым хвостом туша черт знает на сколько килограммов, а потом мелькала своим бронзовым боком. Мы не просто смеялись — мы хохотали, и у Набутова были глаза ребенка, впервые попавшего в цирк. Ни он, ни я — мы никогда не видали ничего подобного, и хитрый Аксакал привез нас сюда на представление, о котором знал уже вчера…
Нам нечего было делать здесь. Вся рыба — даже щука — сбежала из протоки, освободив ее для лещовой любви. Мы тоже должны были уйти. Я сидел на веслах и медленно греб, а по бокам все шлепали коричневые хвосты…
Вдруг лодка встала.
Я не мог сдвинуть ее ни вперед, ни назад. Вряд ли мы сели на мель или камень. Виктор поглядел за борт и сказал:
— Сеть.
Значит, мы просто зацепились за сеть. Видимо, железо на киле разошлось, и мы зацепились прочно. Надо было как-то освобождаться.
Аксакал и Набутов приподняли сеть. Она шла тяжело, и мы сразу увидели золотые бока лещей и головы, застрявшие в ячеях. Кто-то успел перегородить вход в протоку…
— Будем резать, — сказал Набутов. Он был злой, таким я никогда не видел его за все годы нашей дружбы. У него даже губы побелели от злости. Я протянул ему свой нож. Виктор резал сеть с ожесточением, с яростью, а я налегал на весла, чтобы ему легче было резать эту проклятую, набитую рыбой браконьерскую сеть. Наверно, я не должен говорить, что никому из нас не пришло в голову взять из этой сети хотя бы одну рыбину…
Праздник кончился.
Мне было жалко не эти десятки, может даже сотни, килограммов, которые все равно попадут в недобрые руки и будут обменены на водку. Мне было жалко испорченного праздника и еще — Виктора. Он сидел на корме мрачный, уставившийся в какую-то дальнюю точку. Уже на берегу к нам подошло несколько человек, местных жителей — каждому было интересно и лестно поговорить с Набутовым, но он, всегда охотно вступающий в разговор, всегда радующийся людям, вдруг сказал отчужденно-холодным голосом:
— Если будут спрашивать, кто разрезал сеть, скажите, что я.
И устало зашагал прочь.
* * *На следующий день мне позвонили из редакции последних известий ленинградского радио:
— Виктор ходит по редакции и рассказывает, какое он видел чудо.
— А про разрезанную сеть? — спросил я.
— Какую сеть?
И я понял, что тот праздник все-таки вернулся к нему и остался в нем. Это было главным. Потому что вечно праздничным будет круговорот природы и не вечной браконьерская сеть. Нужно было забыть ее, как бы снова разрезать — уже в своей душе, и оставить лишь место одному празднику — Жизни, Любви, Природе.
Потом мы ездили на рыбалку вдвоем… Словно по немому уговору, мы с Аксакалом не вспоминали ту разрезанную, разорванную на куски сеть, как бы оберегая образ ушедшего друга от незнакомой нам и несвойственной ему ярости. Но мы делали это зря. Ведь так-то подумать: в этой вспышке была и нежность его души, и ненависть ко всему подлому, с чем он не хотел и не мог мириться. Нет, человек не может быть просто добрым — тогда он становится добреньким. Я не хочу забывать своего друга с ножом в руке и с побелевшими от злости губами. Я всегда знал, к а к он добр, но именно тогда впервые по-настоящему понял его доброту.
ВАШ ДОБРОЖЕЛАТЕЛЬ
Осенью 1965 года я приехал в Одессу. Там еще стояла жара, на Привозе лениво переругивались женщины, в городе пахло бычками и пылью, парикмахерша в гостинице кричала: «Ко мне не занимать, я актуальна только до пяти!» Я ходил по Одессе, слушал ее веселые голоса, будто попал в какую-то совсем другую страну, и думал, что все-таки одессит — это такая национальность.
Здесь у меня не было ни родственников, ни друзей, ни даже шапочных знакомых — никого! — но я ловил себя на странном ощущении давнего и прочного знакомства со всеми. В кафе к моему столику подсели две женщины, и одна из них, всплескивая руками, повторяла: «Кошмар всей жизни! Кошмар всей жизни!», а потом повернулась ко мне и спросила: «Нет, вы слышали, что произошло у Гребневых?» Я не знал Гребневых. «Он не знает Гребневых!» — возмущенно сказала она. Я был в Одессе впервые. «Он в Одессе впервые!» — так же возмущенно сказала вторая, и я тут же узнал, что случилось у Гребневых (а может, фамилия была другая, я уже не помню).
— Так вот, — рассказывали мне эти женщины вдвоем и сразу, — этот Гребнев вытащил из моря какую-то тонущую девицу («Чтоб ей никогда не купаться! Учатся в институтах, а надо учиться плавать!»). Их сфотографировали, а затем неведомо как снимок попал к его, Гребнева, жене. Ту девчонку и свидетелей никак не найти, и, вместо того чтобы человеку получить медаль на голубой ленточке и чтоб про него написали в газете, — дело пахнет разводом.
Да, воистину великий город — Одесса, и щедрый на чудеса!
Впрочем, в тот же день чудо произошло и со мной. Как говорится, с разбега, нос к носу я столкнулся на улице с Василием Павловичем Соловьевым-Седым. Я еще не успел отсмеяться после той истории и рассказал о ней Василию Павловичу. Он махнул рукой.
— Это все для оперетты. Я кое-что понимаю в спасителях молоденьких девушек. Пойдемте обедать, Женя.
После этой неожиданной встречи прошло несколько лет. Однажды зимним вечером в Комарове я вышел прогуляться и увидел одиноко вышагивающего по улице Василия Павловича. На свою дачу он приезжал редко, и не виделись мы давно, — тем радостнее мне было встретить его, и разговор был неутомительным, с шутками, без которых Василий Павлович не мог обходиться даже в серьезных беседах.
— А я, между прочим, занялся литературой, — сказал он.
— Музыка уже не кормит? — поинтересовался я.
— Будете слушать? — спросил он. — «Рыбаки колхоза «Рассвет» поймали десять осетров. Три оказались на Доске почета, остальные уплыли налево». «Трудовая династия: сын пошел по стопкам отца».
Потом эти его маленькие шутки были опубликованы на 16-й странице «Литературной газеты», и Василий Павлович очень гордился ими.
— Да, кстати, — вдруг сказал Василий Павлович, — как вы думаете, чем могла закончиться та ваша одесская история?
— Миром и пиром, — сказал я.
— Как и положено в оперетте! — кивнул он. — Понимаете, Женя, по-моему, из этого можно сделать оперетту. У вас есть время? Не замерзли? Давайте походим и пофантазируем.
Разве мог я хотя бы предполагать тогда, что эта прогулка по вечерней комаровской улице обернется полутора годами работы, которая кончится… Впрочем, я забегаю вперед.
* * *Мне всегда казалось, что все люди — его закадычные друзья. Мне доводилось бывать с ним в самых разных местах, и каждый раз оказывалось, что среди многих незнакомых всегда находились его близкие знакомые. Но и с незнакомыми он был всегда так же добр и мягок, как со знакомыми. Это шло от одного: от его удивительной простоты, той духовной щедрости, которая всегда сродни огромному таланту.
Он великолепно знал, какой популярностью пользуется, и относился к своей, поистине мировой славе с той снисходительностью, которая, пожалуй, иным честолюбцам могла бы показаться наигранной. Но опять-таки шло это от его простоты, русской, напевной, как его песня, — простоты таланта.
Как-то я зашел к нему на дачу, позвонил — никто не отозвался. Тогда я пошел дальше, к гаражу. Окно в комнате шофера было открыто, и я услышал два перебивающих друг друга голоса — Василия Павловича и Виктора:
— …Надо коричневые туфли взять…
— …А если махнуть к седым мхам, на линию? — это спросил Василий Павлович.
— Татьяна Давыдовна велела не забыть новые рубашки.
— Может, за озером все-таки лучше, а?
— Василий Павлович, вам же послезавтра в Италию!
— Ну, что ты заладил: Италия, Италия! Знать бы, где сейчас больше грибов — на линии или за озером?
Я рассмеялся: в этом был весь Василий Павлович!
На следующий день после этого нечаянно подслушанного разговора об Италии, туфлях и рубашках, мы и впрямь махнули за грибами. «Гаишник» в Ушково, строго остановивший машину, увидел Василия Павловича, заулыбался и, нагнувшись к окошку, сказал заговорщицким голосом, будто открывая великую тайну, чтоб мы ехали по Приморскому шоссе до такого-то километра и в таком-то месте свернули направо…
— Знакомый? — спросил я Василия Павловича, когда мы поехали.
— Конечно, — улыбнулся он.
И вот, когда уже больше не во что было складывать грибы, когда багажник был забит корзинами, когда мы решили удрать, уехать от этого наваждения, этой жадной дрожи, о которой я читал разве что в клондайкских рассказах Джека Лондона, от этого грибного Эльдорадо, — вот тогда на лесной дороге показалась еще одна машина. Вышедший из нее мужчина в кожаной куртке сказал спокойно и как-то буднично: